ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я рассказываю вам все это, сидя на земле в лесной чаще острова Ванкувер, в моей старой бойскаутской палатке, не использовавшейся многие десятки лет. От ее клеенчатого пола слегка воняет холодильником, забитым просроченным йогуртом; руки мои прижимают к груди последнюю пачку сигарет; я сижу в пиджаке, галстуке и, чтобы согреться, кутаюсь в старое серое армейское одеяло. Я стараюсь, чтобы сигареты не отсырели, потому что дождь то и дело заливает внутрь. Спускается ночь.
И как вы, возможно, догадались, одновременно происходят и другие вещи, о которых я здесь не говорю, потому что никак не могу собраться с духом. Пожалуйста, потерпите немного, не отвлекайтесь, — и я постараюсь рассказать вам еще.


Пожалуй, я расскажу вам о том, как странствовали по жизни с тех пор мои приятели-эмбрионы — какими странными путями шла их жизнь. И хотя мы разошлись по тысяче разных тропинок, чтобы достичь своего, наши жизни, как ни странно, закончились в одном и том же несуществующем месте.
Ну, во— первых, о Марке -силаче Марке, человеке, который, стоило ему захотеть, мог стереть вас в порошок, — два года назад ему поставили диагноз ВИЧ. Чувствует он себя пока вполне прилично — по-прежнему работает брокером в центре города, — но по очевидным причинам больше думает о Последних Вещах, чем большинство людей. Дождливыми вечерами мы устраиваем ретро-коктейли («Формула Один», «Сингапурский Слинг») в баре отеля «Сильвия», окна которого выходят на Английскую бухту.
Он рассматривает свою ситуацию своеобразно. «Если серьезно вдуматься, старик, — говорит он, — наши тела и сами не знают, где они начинаются и где заканчиваются. Иммунная система не столько поддерживает твое здоровье, сколько очерчивает границы твоего тела. Теперь сквозь меня словно просверлили дырку, и мое тело запуталось, оно не знает, где я начинаюсь и где заканчиваюсь, и то, что снаружи, свободно просачивается внутрь. Представь себе швейцарский сыр: если дырки в нем станут слишком большими, то он перестанет быть швейцарским сыром — он попросту станет… ничем. Похоже, со мной происходит то же самое. Я становлюсь ничем. И да, это страшно».
Наши разговоры никогда не получаются легкими, но по мере того, как я — мы — становимся старше и старее, мы все понимаем, что наши разговоры неизбежны. Мы горим желанием поделиться с другими своими чувствами. После определенного возраста искренность перестает отдавать порнографией. Как будто прохладца, которой была отмечена наша юность, это нечто вроде ретровируса, который в конечном счете опустошает тебя. Делает дырчатым.


В другой вечер, за другими коктейлями, но все в том же баре «Сильвия», Стейси, ныне разведенная, тренер по аэробике и ассистентка адвоката, говорит мне:
— Нас научили верить, что наш мир лишен волшебства только потому, что он наш. Почему нам внушили, что волшебство — это нечто, что происходит не с нами, а где-то и с кем-то за тридевять земель? Почему они не могли просто сказать: «Ребята, все хорошо таким, какое оно есть. Так что впитывайте его каждой клеткой, пока можете».
На этом она допивает вторую порцию клюквенного мартини («Крантини»). Стейси спилась. И еще взгляд у нее тяжелый, как у людей, которые балуются кокаином. Это печалит меня, потому что она по-прежнему красавица и я люблю ее больше, чем большинство прочих людей в моей жизни. Но я знаю, что единственный путь, на котором она может прикоснуться к волшебству, лежит через бутылку.
Однако, став старше, я понял, что ни я, ни кто-нибудь другой не смог бы ничего изменить, окажись он в положении Стейси. С течением времени вы начинаете понимать, как случается, что жизни людей складываются наперекосяк; научаетесь видеть все повороты сюжета и все соблазны; до вас доходит, каким именно способом одни люди могут использовать других.
Блеск, окружавший телесную и моральную порчу, исчезает; знание уже не радует. Вы больше не хотите попусту тратить силы, и вот вместо этого вы учитесь терпимости, состраданию и любви — учитесь сохранять дистанцию, — как ни тяжело мне говорить это. Впрочем, и об остальном мне тяжело говорить.

Стейси тянет исповедаться. Она говорит: «Видишь ли, старик, между такими, как ты и я, и остальным миром — огромная разница», — и я спрашиваю Стейси, в чем же она.
— Ну, ты ведь знаешь, что существует точка, которой достигаешь однажды… однажды, когда ты вдруг ломаешься и понимаешь, что остался совсем один и падаешь в пропасть.
— Конечно… но разве не со всеми так? — спрашиваю я.
И Стейси отвечает:
— Видишь ли, когда это происходит, рядом с большинством людей кто-то есть, поэтому изгнание из Рая не так тяжело. Но ты и я, старик, мы — это совсем другое. Мы прошли через все это дело в одиночку. И теперь как острова.
Я не знаю, воспринимать это как комплимент или нет. А Стейси начинает сюсюкать, вспоминая Марка, к которому всегда испытывала неразделенное влечение:
— Ах, бедняжка Марки, он красивее нас всех вместе взятых, и, точно говорю, я жизнь бы отдала, только бы он прожил подольше и поукрашал бы мир еще несколько лет. Скажи честно, старик, ты бы ведь отдал все на свете, чтобы выглядеть как чиппендейловский танцор всего-то на каких-нибудь десять малюсеньких минуточек.
Тут она замечает, что ее стакан пуст, и вертит головой в поисках официанта. «И знаешь еще что? Марк ничего не сказал даже родителям. Он решил, что они его бросят».
Приносят новый «крантини», и я чувствую, что скоро мне придется выручать Стейси. А потом как-то всплывает тема Бога. Стейси поднимает на меня глаза — все еще такая красивая, но такая пьяная — и говорит: «Старик, Бог — это человек, который впивается мне в шею в счастливую ночь. Бог — это голос в ночи, который я слышу, но до которого мне нет никакого дела, потому что я знаю, кто это. Ты меня слушаешь, старик?»
— Слушаю, Стейси, — отвечаю я. И я буду слушать дальше, хотя тот я, каким я был когда-то, сменил бы тему. Так уж случилось, что много лет назад большинство из нас порвало связь между любовью и сексом. А порванную, ее уже никогда не восстановишь.


Джули оказалась более «нормальной», чем, скажем, Марк или Стейси. У нее двое детишек, живет она в Пембертон-Хайтс, в Северном Ванкувере, в таком очень типичном пригороде. У нее славный муж, Саймон, и она вспоминает нашу юношескую пору, когда все мы были вместе, как какое-то опасное и прекрасное приключение — к счастью, далекое, как тигры в своем загоне в зоопарке.
— В последнее время я стараюсь измениться, старик,-говорит она мне, когда мы сидим на бетонных ступенях ее крыльца, попивая слабый кофе «Мистер Коффи». — Ты знаешь, ирония — это ад, из которого я пытаюсь бежать: обратить цинизм в веру, путаницу — в ясность, тревогу — в набожность. Но это трудно, потому что я стараюсь быть искренней в жизни, и вот стоит мне включить телевизор и увидеть какого-нибудь телеведущего, и я сдаюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30