ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Эту мысль, застрявшую в нем занозой на самолюбии и все же не исключавшую возможность величия, он даже выдвинул уже как-то с фривольным выводом, что, стало быть, можно делать все, что угодно! В действительности он был как нельзя более далек от этого вывода, и именно теперь, когда его судьба, казалось, дала ему отставку, не оставив ему больше никакого дела, в этот опасный для его самолюбия миг, когда он, благодаря какому-то странному толчку закончил и то последнее, что связывало его с прежними его временами, эту запоздалую работу, именно в этот миг, стало быть, когда он лично остался ни с чем, он вместо расслабленности чувствовал ту новую напряженность, которая возникла с момента его отъезда. Она не поддавалась определению; пока можно было сказать, что молодая, родная ему женщина ждет от него совета, или с таким же правом сказать что-нибудь другое. Но он поразительно отчетливо видел сверкающую подстилку из светлого золота на черно-зеленом фоне комнаты, а на золоте — ромбики шутовского костюма Агаты, и себя самого, и сверхрезко очерченный, выхваченный из темноты случай их встречи.
— Как ты сказал? — спросила Агата.
— То, что сегодня еще называют личной судьбой, вытесняется коллективными и в конце концов поддающимися статистическому учету процессами, — повторил Ульрих.
Агата подумала, потом рассмеялась.
— Я, конечно, этого не понимаю, но разве это не было бы чудесно — раствориться в статистике? Ведь раствориться в любви давно уже не удается! — сказала она.
И это подбило Ульриха вдруг рассказать сестре, что было с ним после окончания работы, когда он пошел из дому в центр города, чтобы чем-то заполнить оставшуюся ему неприкаянность. Он не собирался говорить на эту тему, потому что она казалась ему слишком личной. Каждый раз, когда его поездки приводили его в города, с которыми он не был связан никаким делом, он очень любил возникавшее отсюда особое чувство одиночества, и редко бывало оно таким сильным, как на сей раз. Он видел краски трамваев, экипажей, витрин, ворот, формы церковных башен, лица и фасады, и хотя в них заметно было общеевропейское сходство, взгляд пролетал мимо них, как насекомое, которое заблудилось над полем с манящими, но незнакомыми красками и не может сесть, хоть и радо бы. Это хождение без цели и ясной задачи в деятельно занятом самим собой городе, эта повышенная напряженность восприятия при повышенной чуждости, еще усиливаемой убеждением, что важен не кто-то один, а важны только эти суммы лиц, эти оторванные от тел, собранные в армии рук, ног или зубов движения, которым принадлежит будущее, способны вызвать чувство, что если ты еще целостен и бродишь сам по себе, то ты уже чуть ли не асоциален и чуть ли не преступник; но если поддаться этому чувству еще больше, то может возникнуть такая глупая физическая приятность и безответственность, словно тело принадлежит уже не миру, где чувственное «я» заключено в нитях сосудов и нервов, а миру, полному сонной сладости. Этими словами описал Ульрих сестре то, что было, наверно, следствием состояния, когда нет ни цели, ни честолюбия. или следствием ослабленного ощущения собственной личности, а возможно, не чем иным как «первоначальным мифом богов», тем «двойным ликом природы», тем «дающим» и «берущим видением», за которыми он прямо-таки охотился. Он с любопытством подождал, подаст ли Агата какой-нибудь знак согласия или покажет, что и ей знакомы такие ощущения, и когда этого не произошло, объяснил еще раз:
— Это как легкое расщепление сознания. Чувствуешь себя объятым, охваченным и насквозь пропитанным сладостно-безвольной несамостоятельностью. Но, с другой стороны, остаешься бодр, сохраняешь взыскательность вкуса и даже готов вступить в спор с этими вещами и людьми, полными косной самоуверенности. В нас есть как бы два относительно самостоятельных пласта жизни, которые обычно уравновешиваются где-то в глубине. А поскольку мы говорили о судьбе, то есть как бы и две судьбы: подвижно-несущественная, которая вершится, и неподвижно-существенная, которой так и не узнаешь.
Тут Агата, долгое время слушавшая и не шевелившаяся, внезапно сказала:
— Это как целовать Хагауэра!
Она оперлась на локти и засмеялась; ноги ее все еще были вытянуты во всю длину на диване. И прибавила:
— Конечно, это не было так прекрасно, как в твоем описании!
И Ульрих тоже засмеялся. Было не совсем ясно, почему они смеялись. Как-то вдруг напал на них этот смех, навеянный то ли воздухом, то ли домом, то ли следами удивления и неловкости, которые оставили в них торжественные события последних дней, всуе коснувшиеся того света, то ли необыкновенным удовольствием, которое они нашли в этой беседе; ведь всякий предельно разработанный человеческий обычай уже несет в себе зародыш перемены, и всякое волнение, выходящее за рамки обычного, подергивается вскоре пеленой грусти, нелепости и пресыщенности.
Так и таким окольным путем пришли они наконец, словно бы для отдыха, к более простому разговору о «я», «мы» и «семье» и к полунасмешливому-полуудивительному открытию, что они вдвоем составляют семью. И в то время, как Ульрих говорит о тяге к общности, — опять уже с запальчивостью человека, причиняющего себе направленную против его природы боль; только он не знает, направлена ли она против его истинной или против его напускной природы, — Агата слышит, как приближаются к ней и снова удаляются от нее его слова, а он замечает, что долгое время искал в ней, которая так беззащитна сейчас перед ним при этом ярком свете и в этой прихотливой одежде, чего-то такого, что могло бы его оттолкнуть, искал, как то, увы, стало его привычкой, но ничего не нашел, и он благодарен за это, благодарен с простой и чистой приязнью, какой никогда не испытывал. И он в восторге от их беседы. Но когда она кончается, Агата непринужденно спрашивает:
— А ты, собственно, за то, что ты называешь семьей, или против этого?
Ульрих отвечает, что это совершенно неважно, ведь говорил-то он о нерешительности мира, а не о своей личной нерешительности.
Агата размышляет об этом.
Но наконец она вдруг произносит:
— Нет, судить об этом я не могу! Но мне хотелось бы оказаться в полном ладу и единстве с собой и… ну, жить как-то так! А тебе разве не хочется сделать такую попытку?
9
Агата, когда она не может говорить с Ульрихом
В тот миг, когда Агата села в поезд и отправилась в неожиданную поездку к отцу, произошло нечто очень похожее на внезапный разлом, и обе части, на которые раскалывается момент отъезда, разлетелись в разные стороны так далеко, словно они никогда не были чем-то единым. Муж провожал Агату, он снял шляпу и держал ее, эту твердую, круглую, черную, заметно уменьшавшуюся шляпу, как полагается при прощании, поднятой перед собой наискось, когда Агата отъезжала, и ей казалось, будто крытый перрон катится назад с такой же скоростью, как поезд вперед.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164