ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Следовало преклонить на ней колени, затем взять обычно лежащий неподалеку колокольчик и начать трезвонить. Сейчас я понимаю, что коленопреклонение и звон колокольчика превращали данный вид наказания в подобие сатанинской мессы. По крайней мере благочестием здесь уж совсем не пахло. Противный трезвон, продолжавшийся от нескольких секунд до часа, делал кару тем более изощренной. Наконец, из кабинета, свирепо шурша сутаной и сжимая в левой руке „указ о помиловании“, появлялся инспектор. Отвесив правой приговоренному звонкую оплеуху, он совал ему записочку, свидетельствующую об отбытии наказания, и тут же вновь исчезал в кабинете.
Правда, этих столь разнообразных мучений можно было избежать благодаря весьма хитроумной системе «зачетов». Получившим хорошие оценки или написавшим лучшие сочинения выдавались картонные билетики — белые, голубые, розовые и зеленые. Разные цвета указывали на их различную ценность. Святые отцы раз и навсегда установили: шесть часов провести в «дисбате» все равно, что сутки побыть «отверженным» или двое — «монументом», что в свою очередь искупалось первым местом за сочинение, или двумя вторыми, или тремя третьими, или же четырьмя баллами выше 16. Однако преступники, случалось, шли на муку, предпочитая сохранить «индульгенции», которые давали также право на «малую прогулку» (в воскресенье вечером) и даже на «большую прогулку» (на весь воскресный день).
Но, увы, столь блистательное порождение коллективного разума святых отцов, установивших точное соответствие проступков и заслуг, на деле оказывалось почти бесполезным, так как билетики выдавались именные — на каждом стоял личный номер учащегося и его мог использовать только сам отличившийся. А ведь таковые обычно были лучшими учениками, зубрилами, любимчиками учителей и надзирателей — им и так не грозили «дисбат», «colaphus» или пребывание в шкуре «отверженного». Чтобы справиться с данным противоречием, требовался без преувеличения весь гений Нестора.
2 февраля 1938.
Целый день стягивал и вновь натягивал свою шину. Завтра постараюсь и вовсе избавиться от этой дурацкой штуковины, слегка напоминающей обручальное кольцо, разве что более неудобной и менее символичной. Она, словно чужая рука, вцепилась мне в пальцы и противится, норовит покрепче ухватиться, когда пытаешься расторгнуть наше рукопожатие.
8 февраля 1938.
Подчас следует дождаться самой глухой ночи, чтобы с темного неба, наконец пал луч надежды. Именно colaphus нежданно осенил меня благодатью, которая не оставляет меня и по сю пору.
В углу класса, куда я забился, вдруг завязалась какая-то возня. Даже и не помню, принимал ли я в ней участие, но с высоты подиума пало грозное: «Тиффож, ad colaphum!», и тотчас по рядам пробежал шелест злорадства, который всегда сопровождал подобное наказание. Я в ужасе вскочил и направился к двери в напряженной тишине, порожденной четырьмя десятками затаенных дыханий. Стоял декабрь, преддверье холодов. Я уже слегка успел оправиться от издевательств Пельснера, который после моего возвращения из изолятора старался даже не смотреть в мою сторону. Двор затопили влажные сумерки, в которых, однако, за черным рядком каштанов можно было различить слева пустынную галерею, а в глубине — горделивый силуэт сортира, своего рода жертвенника, постоянно алчущего мальчишеских возлияний. Я пнул ногой мячик, позабытый у подножья галереи. Черные блузы, висящие на обшарпанной вешалке, казались семейством летучих мышей. Нежелание жить нарастало во мне, как беззвучный вопль. Этот затаенный крик, задавленный вой рвался из моей души и входил в ритм с вибрацией окружающих предметов. Словно могучий ураган увлекал нас — их и меня — к небытию, к смерти, сбивал меня с ног. Я присел на порог галереи, обхватив колени. Два эти квадратноголовых близнеца с лысым шишковатым черепом, вечные спутники моего одиночества, были мне подобны. Я провел губами по запекшейся болячке, нарушавшей ромбовидный узор кожного покрова, кое-где запачканной грязью, местами покрытой сухой коркой с въевшейся щебенкой. Я с наслаждением втягивал ее привычный запах. Я вдруг понял, что рухнул на самое дно мрака и приземление было столь жестким, что я был все еще оглушен им, когда поднимался по лестнице, ведущей к месту казни. В прихожей царили сумерки. Не зажигая свет, я преклонил колени на скамеечке. Единственное, что можно было разглядеть в комнатке, это выделявшуюся на белой стене ярко намалеванную картину с изображением Страстей Господних, где римский воин бичевал Христа в терновом венце. В ту пору я был еще не искушен в искусстве разгадывать знаки, потом ставшем делом всей моей жизни, и не понял символики. Это теперь я умею различить, пускай даже в мерзком облике замордованного человека, образ униженного Иисуса.
В отдалении ухнул колокол. Затрещал паркет. Угрюмый свет сочился из-под двери кабинета. Я весь скрючился на скамеечке, затаив дыхание. Шли минута за минутой, а я никак не мог решиться начать трезвонить ad colaphum. Да и где же колокольчик? Я попытался его нащупать в темноте, и вскоре мои пальцы коснулись деревянной ручки, к которой крепится медная юбочка. Я поднял эту увесистую и коварную штуковину осторожным движением, словно то была спящая змея. Моя тревога немного утихла, когда я накрепко стиснул язычок. Он был из кованого свинца, с выемкой посередке, гладкий, как человеческая плоть, что свидетельствовало о долгих годах беспорочной службы. Передо мной успела пройти вереница зареванных мордашек тех школяров, для которых данный предмет послужил орудием пытки во время многочисленных colaphi, когда колокольчик вдруг выпал из моей руки. Он отскочил от обитого тканью подлокотника и с ураганным грохотом покатился по полу. Тотчас распахнулась дверь кабинета и комнатушку залил свет. Я закрыл глаза и замер в ожидании оплеухи.
Однако вместо карающей длани моей щеки с ласковым шелестом коснулось нечто нежное и воздушное. Когда я наконец решился открыть глаза, передо мной стоял гримасничающий и ухмыляющийся по своему обыкновению Шамдавуан, протягивая мне свидетельство об отбытии наказания, которым он и пощекотал только что мою щеку. Затем Шамдавуан попятился к двери кабинета, слегка обозначив насмешливый реверанс, и, одарив меня уже в щель прощальной гримасой, скрылся в кабинете.
Я разглядел листок: самый настоящий, с подписью инспектора.
Когда я вернулся в класс, голова у меня раскалывалась, как после целой пары colaphus'oB. Я не понял, что произошло, и, разумеется, был далек от мысли, что в тот миг по навалившейся на меня гранитной плите рока пробежала первая трещинка. С того памятного дня он уже не проявлял себя как нечто слепое и неизбежное, заведомо враждебное, нарушающее плавный ход жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105