ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И в этот момент артист всегда сопротивлялся. Хотя он и клал добровольно свои костистые руки в услужливо протянутые ему ладони склонившихся над ним дам, но вставать не хотел. Почему именно сейчас, после сорока дней, все вдруг обрывалось? Он мог бы держаться еще долго, безгранично долго; почему все прекращалось именно тогда, когда он только-только начинал входить во вкус голодания и даже, можно сказать, еще только в самый первый его вкус? Почему у него отбирали возможность достойно голодать дальше и не давали ему тем самым стать не только величайшим артистом голодания всех времен, коим он, вероятно, уже был, но и превзойти самого себя до уровня невозможного и непостижимого, ибо ему казалось, что его способность голодать не знает границ. Почему эта людская масса, изливавшая перед ним весь свой восторг, не могла потерпеть еще немного? Если он был еще в состоянии голодать дальше, почему она не хотела подождать? К тому же он чувствовал усталость, удобно сидел на своей соломе, а теперь ему надо было вставать во весь рост и идти к еде, одно представление о которой уже наводило на него тошноту и он с трудом подавлял ее в себе только ради находившихся рядом дам. И он поднимал взор к этим, якобы, разлюбезным, но на самом деле таким жестоким дамам и качал свинцовой головой на слабой шее. Но затем происходило то, что происходило всегда. Подходил импресарио, не произнося ни слова, – музыка не давала возможности говорить, – поднимал над артистом руки, так, словно приглашал само небо взглянуть на свое детище, сидевшее здесь на соломе, на этого достойного всяческого сожаления мученика, каковым голодавший артист, по сути, и являлся, только совсем в другом смысле; обнимал его за худую талию, причем своей преувеличенно-чрезмерной осторожностью он хотел дать понять зрителям, с каким хрупким существом имеет здесь дело, и передавал его – не обходясь без легкого, едва уловимого для окружающих потряхивания артиста, от которого тот бесконтрольно раскачивался, – до невозможности побледневшим за это время дамам. Теперь артисту приходилось терпеть все; его голова висела на уровне груди, как будто скатилась туда и необъяснимым образом там держалась; его туловище так и зияло своей впалостью; его ноги, точно в инстинкте самосохранения, плотно жались в коленях одна к другой, но тем не менее передвигались по полу так, словно это был не настоящий пол, настоящий они пока только искали… И весь, правда, очень незначительный вес его тела лежал на одной из дам, которая в поисках помощи, с учащенным дыханием – такой она не представляла себе эту почетную должность – сперва усиленно вытягивала свою шею, чтобы предохранить хотя бы лицо от прикосновения к артисту, затем же – поскольку ей это не удавалось и ее более удачливая спутница не оказывала ей поддержки, а довольствовалась тем, что, вся трепеща, несла перед собой руку артиста, этот маленький пучок костей, – затем она не удерживалась от того, чтобы под восторженный хохот зала не расплакаться, вследствие чего заменялась давно стоящим тут же наготове прислужником. Потом дело доходило до еды, которую импресарио по чуть-чуть вливал в артиста, в то время как тот находился в похожем на забытье полусне. Сие занятие он сопровождал веселой болтовней, призванной отвлечь внимание зрителей от действительного состояния артиста. Вслед за тем еще провозглашался тост за здоровье публики, который артист, по сообщению импресарио, якобы, нашептал ему на ухо; оркестр подкреплял все мощным тушем, люди начинали постепенно расходиться и никто не имел права быть недовольным увиденным, никто, за исключением самого артиста, всегда только за исключением его самого.
Так он и жил долгие годы, с периодической регулярностью устраивая себе маленькие перерывы по восстановлению сил, жил в мнимом блеске, чтимый миром, но при всем при этом по большей части в унылом расположении духа, которое становилось еще более унылым от того, что никто не пытался отнестись к его душевному состоянию серьезно. А чем его можно было утешить? Что ему еще оставалось ждать от людей? И если порой и находилась добрая душа, которая сочувствовала ему и хотела объяснить ему, что в его печали, скорее всего, виновно само голодание, то могло случиться, особенно в прогрессирующей стадии голодания, что артист отвечал на это припадком гнева и к ужасу всех, словно зверь, начинал расшатывать решетку своей клетки. Однако у импресарио на подобные выходки имелось средство, которое он с удовольствием пускал в ход. Он просил у собравшейся публики прощения за своего подопечного, говорил, что такое его поведение можно объяснить единственно лишь повышенной раздражительностью, вызванной столь длительным голоданием и не понятной на первый взгляд сытому человеку; признавался потом в этой связи, что утверждение артиста на тот счет, что он может голодать гораздо дольше, чем голодает сейчас, объясняется ничем иным, как все той же повышенной раздражительностью; хвалил его высокие стремления, добрую волю, небывалую самоотверженность, которые явно не могли не отразиться на этом его смелом утверждении; затем пытался, однако, опровергнуть это утверждение простой демонстрацией фотографий – они тут же начинали продаваться, – изображавших артиста на сороковой день голодания лежащим в кровати, полумертвым от истощения. Это хоть и хорошо известное артисту, но всегда по новой больно задевающее его искажение правды, было для него последним ударом. То, что являлось следствием преждевременного окончания периода голодания, выставляли здесь как причину! Бороться с этим непониманием, с этим миром непонимания, было невозможно. И если, полный добрых надежд, он вначале еще жадно слушал импресарио, прильнув к решетке, то с появлением фотографий всякий раз отпускал ее, вздыхая, опускался на солому, и успокоенная публика снова могла подходить ближе и разглядывать его в свое удовольствие.
Когда свидетели подобных сцен несколько лет спустя вспоминали о них, они нередко переставали сами себя понимать. Ибо за это время произошел уже упомянутый поворот в карьере артиста и случилось это почти мгновенно; возможно, тут были более глубокие причины, но кому еще хотелось их выяснять… Во всяком случае, в один прекрасный день наш избалованный артист оказался покинутым падкой на развлечения толпой, которая предпочитала теперь стекаться на другие представления. Еще один раз импресарио объехал с ним пол-Европы, чтобы посмотреть, не обнаружится ли еще там и сям старый интерес, да все напрасно – точно по тайному сговору, повсюду возникла чуть ли не антипатия к показательному голоданию. Разумеется, в действительности это не могло случиться так вот неожиданно, и сейчас, оглядываясь назад, можно было вспомнить те или иные, предвещавшие черный день нюансы, на которые тогда, в упоении успехами, не обратили достаточного внимания, не приняли необходимых мер;
1 2 3 4