ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Древний и новый мир, язычество и христианство, классицизм и романтизм являются на стенах его в прекрасных картинах. Здесь сцены из Гомера, там жизнь Иоанны д'Арк, впереди Дрезденская и Корреджиева Мадонны, молитва на лодке бедного семейства, Рафаэль и Дант, Сократ и Платон. В Помпее археологи называют один дом домом поэта по каким-то неясным приметам, но дом Жуковского с первого взгляда никому нельзя назвать иначе».
«Я поселился в Дюссельдорфе не по выбору, — писал Жуковский в Петербург, — здешняя сторона не имеет ничего привлекательного (кроме разве Академии живописи); я поселился здесь подле родных моей жены... для того, чтобы здесь на чуже приготовить свою жизнь на родине, т. е. прожив с возможною экономиею несколько времени, скопить столько, чтобы начать как должно свою домашнюю жизнь по возвращении в милое отечество... Сколько продолжится эта приготовительная жизнь, я не знаю; но все мои планы будущего относятся к тому будущему, которое для меня только в России существует и существовать может». «Постараюсь, чтоб мое пребывание за границею, — пишет он, — не осталось бесплодным для русской литературы». Он и здесь находит возможность помочь талантливым людям. «У меня давно лежит письмо, полученное мною на имя вашего высочества из Рима от живописца Иванова, которому вы поручили написать для вас большую картину, изображающую Спасителя, являющегося Иоанну Крестителю, — пишет Жуковский великому князю Александру Николаевичу. — Узнаете сами, чего он желает, из письма его. От себя прошу вас его не оставить: он замечательный художник... Не дайте пасть этому таланту, который может сделать честь Отечеству».
«Семейное счастие», о котором многие годы мечтал Жуковский, к которому подошел, наконец, с бодрыми словами и наружной решительностью, навалилось на него с редкой тяжестью. Жена скинула на пятом месяце и слегла, едва оставшись в живых. «Не более семи месяцев, как я женат; но в это короткое время успел прочитать все предисловие моего будущего. Теперь знаю содержание открытой передо мною книги; знаю и радостные, и печальные страницы ее; знаю, какое должно быть заключение; не знаю только, дойду ли до него». Он уже говорит о новом для него виде страдания: « Страдания одинокого человека суть страдания эгоизма; страдания семьянина суть страдания любви», и прибавляет: «Я уже это испытал на себе». Рядом — четкая мысль: «Семейная жизнь есть школа терпения». Болезнь сломила Елизавету Евграфовну, супругу Жуковского, — ее юное лицо стало задумчивым и даже мрачным; воля ее была парализована до того, что уже после выздоровления она не только не могла ничего делать, но долгими неделями не поднималась с постели. Жуковский, полный сострадания, предпринимал все, что только мог, чтобы вылечить, укрепить, пробудить ее. Он захлопатывался до отчаяния...
Она видела, как он заботливо благоустраивал дом, — комнаты приобретали благородный, поэтический вид, — всюду были бюсты, гравюры, книги... В его кабинете появился высокий стол (такой, как в Петербурге), за которым он, с утра, писал стоя. Он заканчивал осенью 1841 года перевод «Наля и Дамаянти». Читал жене Рюккертов текст, затем то же (отрывок из «Махабхараты») в переводе Боппа и еще какой-то перевод... Он был ласков, деятелен. Не пытался мучить жену изучением русского языка. Трудно было ему, когда он замечал, что мысль его о своем семейном будущем упиралась как бы в черную стену. Он боролся с отчаянием. Это было тем труднее, что он ослаб телом, устал.
Он уже почти кончил работу над «Налем и Дамаянти»; надо было переписать эту большую, в 200 страниц, поэму. «Здесь писаря русского, — пишет он в Петербург, — с начала мира не бывало; надобно самому приниматься за скучный труд, который, конечно, продолжится с месяц, и это от того, что у меня глаза хворают. После обеда и ввечеру при свечах не могу ни читать, ни писать, и чтобы не испортить глаз совсем, должен себе в этом отказывать». В конце декабря он послал поэму в Петербург, сопроводив ее словами: «Эта индейская поэзия имеет прелесть несказанную, и светлая простота ее стоит наравне с гомерическою». Конечно, и «Наль и Дамаянти» были подходом Жуковского к Гомеру, к «Одиссее»... Именно в исходе 1841 года решил он окончательно, что посвятит конец своей жизни переводу «Одиссеи», а если бог даст — и «Илиады»...
Разом увидел он все неисчислимые трудности этой работы, но понял также, что само Провидение (или Судьба, или Логика жизни — как ни назови) поставило его перед необходимостью совершить этот подвиг. « Лирическая, вдохновенная пора поэзии для меня миновалась; могу быть только болтливым сказочником, как то бывает со всеми под старость; и если воображение мое, охлажденное временем, не может более вымышлять, то могу по крайней мере рассказывать за другими. Хочу передать России Гомеровы сказки и принялся за перевод «Одиссеи», — пишет Жуковский в Петербург. «Я перевожу Одиссею, — сообщает он в другом письме. — С греческого, — спросите вы? Нет, не с греческого, а вот как: здесь есть профессор, знаток греческого языка; он переводит мне слово в слово Одиссею, т. е. под каждым греческим словом ставит немецкое. Из этого выходит немецкая галиматья; но эта галиматья дает мне порядок слов оригинала и его буквальный смысл; поэтический же смысл дает мне немецкий перевод Фосса и несколько других переводов в прозе: один немецкий и два французских и еще один архиглупый русский (в прозе). Из всего этого я угадываю истинный смысл греческого оригинала и стараюсь в переводе своем наблюдать не только верность поэтическую — что главное — но и верность буквальную, сохраняя по возможности самый порядок слов... Для чего я выбрал этот труд? Для того, чтобы дать себе великое наслаждение выразить на нашем языке во всей ее детской простоте поэзию первобытную: буду стараться, чтобы в русских звуках отозвалась та чистая гармония, которая впервые раздалась за 3.000 лет перед сим под ясным небом Греции. Это наслаждение полное. Новейшая поэзия, конвульсивная, истерическая, мутная и мутящая душу, мне опротивела». «Перевод Одиссеи, если он удастся, будет памятником, достойным отечества, и который хочу я оставить ему на своей могиле», — пишет Жуковский. Дюссельдорфский эллинист профессор Грасгоф собственноручно переписал по-гречески «Одиссею», поставив под каждым греческим немецкое слово с объяснением грамматического смысла первого...
Между тем на родине появились в печати новые восторженные слова Белинского о поэзии Жуковского, — в статье «Русская литература в 1841 году» (журнал «Отечественные записки», т. I за 1842 год). «До него, — писал Белинский о Жуковском, — наша поэзия лишена была всякого содержания, потому что наша юная, только что зарождавшаяся гражданственность не могла собственною самодеятельностью национального духа выработать какое-либо общечеловеческое содержание для поэзии:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130