ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Жуковский, не имевший никакой протекции, задолго до выпускных экзаменов был назначен в Главную соляную контору — с 21 февраля 1800 года он числился уже в бухгалтерском столе приказным с жалованьем по 175 рублей в год. Указом было предписано его «переименовать из прапорщиков городовым секретарем» и «отобрать данный ему на воинский чин патент». В декабре этого года Жуковский должен был еще участвовать в публичном акте — последнем для него в пансионе.
Он жил у Юшковых, где ему отвели две комнатки на антресолях. По привычке просыпался в пять часов, пил чай и начинал работать. До начала службы выкраивалось около трех часов. К концу 1800 года у него сложился немалый объем литературных дел. Он перевел комедию Августа Коцебу «Ложный стыд» и предложил ее в дирекцию московских театров. Пьеса выдержала несколько постановок. Мерзляков свел его с книгопродавцем Зеленниковым, который, стоя на грани банкротства, решил попытаться поправить дела изданием увлекательных переводных романов и повестей. Он прямо сказал Жуковскому, что будет платить за переводы при случае и столько, сколько сможет, но сверх платы будет давать книги, из неходовых. Жуковский начал переводить с немецкого роман Коцебу «Мальчик у ручья, или Постоянная любовь». Библиотека его пополнялась. Тридцать пять томов большой французской энциклопедии Дидро подарила ему в честь окончания пансиона Марья Григорьевна Бунина (это было приобретение Афанасия Ивановича). У Зеленникова в счет будущих переводов взял он «Естественную историю» Бюффона в тридцати шести томах на французском языке. Он купил несколько исторических сочинений на французском и немецком языках, переводы греческих и латинских классиков, полного Лессинга готическим шрифтом. Адам Смит, Шарль Бонне, аббат Баттё, Несторова летопись, изданная в Петербурге в 1767 году, философские труды лорда Шефтсбери — книга за книгой становились на его полки, прочитанные, с многочисленными пометами и закладками. Как только входил он в мутную атмосферу конторы, его охватывало омерзение: расшатанные и ободранные конторки, потрескавшиеся шкафы и облупившиеся стулья — все чуть ли не времен царя Алексея Михайловича, все полно серых и синеватых бумаг, папок, облитых клеем и закапанных воском от свеч. В помещении стоял какой-то особенный, отвратительный канцелярский запах — мышей, бумаги и плесени. Конторские чиновники почти все были в годах. Жуковский с грустью думал об Иностранной коллегии архиве, где он бывал, — и там старые шкафы и облака бумажной пыли, но зато одна молодежь! И свобода. Можно работать кое-как. Можно не ходить. А коли есть охота, интерес — можно рыться в грамотах и актах, как это с азартом делает сейчас Александр Тургенев, который от литературы все более склоняется к истории... В Соляной конторе среди говора и шарканья, прелых запахов и чернильных пятен Жуковский, положив лист бумаги на груду шнуровых книг, писал: «Надежда, кроткая посланница небес! тебя хочу я воспеть в восторге души своей. Услышь меня, подруга радости!.. Сопутствуй мне на мрачном пути сей жизни». Летом он переписывался с Мерзляковым. Тот жаловался на усталость души, на несбыточность мечтаний. Жуковский, обложившись штабелями папок, писал ему: «Тот бедный человек, кто живет на свете без надежды; пускай будут они пустые, но они всё надежды... Я пишу всё это в гнилой конторе, на куче больших бухгалтерских книг; вокруг меня раздаются голоса толстопузых, запачканных и разряженных крючкоподьячих; перья скрипят, дребезжат в руках этих соляных анчоусов и оставляют чернильные следы на бумаге; вокруг меня хаос приказных; я только одна планета, которая, плавая над безобразною структурою мундирной сволочи, мыслит au-dessus du vulgaire и — пишет тебе письмо».
Андрей Тургенев и Жуковский все более сближались. В ноябре 1800 года Тургенев подарил Жуковскому две книги: «Ироическую песнь о походе на половцев удельного князя Новагорода-Северского Игоря Святославича» — найденное и опубликованное графом Мусиным-Пушкиным древнерусское эпическое произведение, с такой надписью: «Песнь древнего барда новому трубадуру дарит Андрей Тургенев в знак дружбы, на память любви», и лейпцигское 1787 года издание «Вертера» Гёте. На форзаце этой книги Тургенев поместил стихотворную надпись к портрету Гёте:
Свободным гением натуры вдохновленный,
Он в пламенных чертах ее изображал
И в чувстве сердца лишь законы почерпал,
Законам никаким другим не покоренный.
Чуть ниже — обращение к Жуковскому: «Ей-богу, ничего лучше вздумать не могу, как того, что я вечно хотел бы быть твоим другом, чтобы дружба наша временем укрепилась, чтобы я был достоин носить имя друга, и твоего друга!!»
20 декабря 1800 года произошел такой разговор между Жуковским, Мерзляковым и Андреем Тургеневым.
— Будет ли следующий век более обилен писателями? — начал разговор Жуковский. — Будут ли великие?
— Писателей будет больше, — отозвался Андрей. — Но, скорее всего, это будут сочинители мелочей, пусть даже превосходных: отрывков, стишков...
— Почему? — удивился Жуковский.
— Карамзин, наш любимый Карамзин, готовит это.
— Карамзин приучил всех писать изящные мелочи, — поддержал Тургенева Мерзляков.
— Если бы он явился на век или два позже, когда в России выросла бы серьезная литература, — продолжал Андрей, — тогда и он пусть бы вплетал свои цветы в дубы и лавры.
— Но он сделал эпоху у нас, — сказал Жуковский.
— Он не согласовал своего дарования с русским характером, климатом и прочими суровыми условиями. Слишком склонил читателей и авторов к мягкости и нежности... Почему не сказать этого? Я сам его ученик. И все лучшее идет за ним: Дмитриев, Василий Пушкин, вот ты, Жуковский. Много он сделал и для просвещения. Но где же эпическая поэма, достойная его таланта? Где главное?
— «Россияда»? — усмехнулся Жуковский.
— «Россияда» написана не поэтом, а варваром; она пуста, как и все поэмы Хераскова, — возвысил голос Андрей. — Но что ж, если Карамзины не пишут эпических поэм? Ты, Мерзляков, говоришь, что Херасков трудолюбив и не устает вносить в свое творение поправки, что он не гонится за ложной славой. Пусть так. Но к трудолюбию надо бы прибавить огня и вдохновения карамзинского! Поэтому-то Карамзин более вреден литературе нашей, чем Херасков. Вреден, потому что хорошо пишет!
— О! — воскликнул Жуковский в изумлении.
— Пусть бы русские поэты продолжали писать необработанным слогом, но пускай бы они продвигались вперед в важнейших родах литературы, — продолжал Андрей. — Слог со временем все равно бы очистился. Если смотреть с этой точки зрения — Херасков сделал для нас больше, чем Карамзин.
— Чем же Карамзин-то виноват? — спросил Жуковский, чувствуя, что он не может согласиться с Андреем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130