ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я ни жива ни мертва. Думаю: пьяный все сказать может, - но пью поневоле и не знаю, чем дело кончится. А компания у них* ужаснейшая: голанец этот как арбуз комышенский, а аргент и интригантус сами небольшие, но с страшными усами, а Николаю Ивановичу и всех еще мало, и он набирает еще в компанию кого попадя и мне рекомендует: "Этот актер - я его, говорит, люблю: он в том состарился, что при столах всех смешит". И целует его: "Пей, мамочка! - Этот сочинитель: он мне к именинам нежную эпитафию напишет. Этот - художник: он мне план садовой керамиды Крутильде на дачу сделает, а этот в опере генерал - бас, лучше Петрова петь может..." А потом на минуту мужчин бросит и к траурным кукоткам по-французски... да все плохо у него выходит, все вставляет: "коман-дир" да "коман-дир", а те ему - "трешепете" да "тре-журавле", и веерами его хлопают, а он тыр-тыр-тыр, и пермете муа сортир, и заикнется, и спятится. И опять скорей по-русски чего-нибудь требует: все ему подавайте, что нужно и что никому ненужно, а французинки только - "пасе" да "перепасе", не столько едят, сколько ковыряют, а фицианты все еще тащат и расковыренное назад уносят, а за буфетом втройне счет приписывают, а он знай командует: "Клюко, корнишон, брадолес, цыгар таких да цыгар этаких!" И все "пасе" да "перепасе" и от еды отпали, а только пьют, чокаются и заспорили про театральных.
Актер стал генерал-баса упровергать и говорит, что против Петрова ему никогда не спеть, и такую Ругнеду развели, что все кукотки ушли, а маскатеры уж один другого крошат как попало и все ни во что не считают. Кто-то кричит уже, что про Петрова совсем и вспоминать не стоит. А другой перекрикивает: "Я Тумберлика всем предпочитаю". А третий: "Я Кальцонари и Бозю слушал..." "А я помню еще как Бурбо выходила в "Трубедуре", а Лавровская в "Волшебном стрельце". Тут кто-то про Лавровскую сказал: "А зачем она когда поет, то глазами моргает?" А Николай Иванович за нее заступился и закричал, что он всех выше одну Лавровскую обожает, и стал ее представлять: заморгал веками и запел женским голосом:
Медный конь в поле пал!
Я пешком прибежал!
А одному военному это не понравилось, и он говорит: "Лучше нашу кавказскую полковую", - и завел:
В долине Драгестанна
С винцом в груди
Заснул отрадно я.
А другие разделились и хватили подтягивать кто кому попало, и завели такую кутинью, что стало невозможности, и вдобавок вдруг у Николая Ивановича с официантами возъярился спор из-за цыгар, и дело до страшного рубкопашного боя угрожается. Он спрашивал какое-то "Буэно-Густо", и палили, а когда ящик потребовал, то оказалась надпись, "Гуэно-Бусто", или будь оно пусто, а Николай Иванович взял все цыгары разломал, и расшвырял, и ногами притопал. Это уж такой обыкновенный конец его поведения, чтобы сделать рубкопашную.
Тогда сейчас, чтобы этого не допустить, явился немец или еврей из-за буфета и начинает его стыдить по-французски, а он, когда до денег дошло, уже не хочет затруднять себя по-французски, а высунул вперед кукиш и по-немецки спрашивает:
"Это хабензи гевидел?"
"То есть, значит, вы не хотите платить?"
"Нет, - говорит, - подавай мне счет!"
А когда подали счет, так он не принимает:
- Тут, - говорит, - все присчитано. Проверяет.
- Что это писано: "салат с агмарами" - я это не требовал... "Огурцы капишоны" - не было их.
Еврей ему уж по-русски говорит:
"Помилуйте, как же не было! Ведь этак можно сказать, что и ничего не было подано".
"Нет, - говорит, - этак со мной не разговаривать! Я что видел на столе, за то плачу. Вот я вижу, что на столе лежит рыба-фиш, - и изволь бери за нее шиш, я за нее плачу, а суп братаньер здесь не был, и ты его приписал, и я не плачу.
"Да какой суп братаньер?.. про него и не писано".
"Ну, все равно, ты другое приписал". - И так заспорил - что хочешь с ним делай, он ни гроша не платит.
Я говорю этому хозяину:
"Сделайте милость, теперь его оставьте... ведь это он только теперь этак... а завтра пришлите ему в кладовую счет... он вообще господин очень хороший".
А еврей отвечает:
"Мы знаем, что он вообще господин очень хороший, но только зачем он такой дурной платить!"
Однако выпустили. Думаю, наконец с миром изыдем, ан нет: в швейцарской захотел было что-то дать швейцару из мелочи и заспорил:
"Не мои калоши, - говорит, - мне подали: мои были на пятаках с набалдашниками!"
Шумел, шумел и всю мелочь опять назад в карман сунул, и ничего не дал, и уехал.
На воздухе дремать стал и впросоньях все крестится и твердит: "сан-петь, сан-петь".
Я его все потрогиваю - как бы он не умер, - он и очнулся.
"Я, - говорю, - испугалась, чтобы ты не умер".
"И я, - говорит, - испугался: мне показалось, что у меня туз и дама сам-пик и король сам-бубен..."
"Эге! - думаю, - батюшка: вон ты уж как залепетал!"
"Высуньтесь, - говорю, - вы, Николай Иванович, в окошко - вам свежесть воздуха пойдет".
Он высунулся, и подышал, и говорят:
"Да, теперь хорошо... теперь уже нет фимиазмы. Значит, все фортепьянщики проехали... и вон мелочные лавочки уж открывают. Утро, благослови господи! Теперь постанов вопроса такой, что ты вылезай вон и ступай домой, а я один за заставу в простой трактир чай пить поеду".
Я говорю:
"Отчего же не дома пить чай?
"Нет, нет, нет, - отвечает, - что ты за домашний адвокат, я за заставу хочу и буду там ждать профессора: я с ним теперь об Арии совсем другой постанов вопроса сделаю".
"А как же, - говорю, - письмо подписать?"
А он меня - к черту.
Я даже заплакала, потому что как же быть? Все, что я претерпела, значит, хинью пошло. Начинаю его упрашивать, даже руку поцеловала, а он хоть бы что!
"Не задерживай, - говорит, - вот тебе рубль, иди в мелочную лавку, пускай за меня лавочник подпишет: они это действуют".
А сам меня вон из кареты пихает.
Я и высела и вошла в лавочку. Лавочник крестится, говорит: "Первая покупательница, господи благослови", - а подписать за Николая Ивановича не согласился. Говорит: "Конечно, это дело пустое, но мы нынче полиции опасаемся и даже чернил в лавке не держим". На мое счастье тут читалыцик вбежал, покислее квасу захотел напиться, и он мне совет дал вскочить в церковь к вынималыцику, который просвиры подписывает. Тот, говорит, подпишет. Он и подписал, да на что-то, глупец, ненужные слова прибавил: "Николай Степенев и всех сродников их".
Я этого тогда, спасибо, и не досмотрела.
Довольно с меня, намучилась, сунула письмо за лиф и домой пришла, и все поведенье его степенства сестрам рассказала, начиная с Марьи Амуровны, но под клятвою, и говорю:
"Теперь сами думайте, что с ним делать".
Маргарита Михайловна, однако, еще и тут не решалась, - все держалась наклонения неопределенного, думала, что для нее довольно того будет, если она у него доверенность назад отберет.
"Но впрочем, - прибавила, - если Клавдинька не откажется от своей жизни и простоты и чтобы за реформатора замуж идти, то я согласна: поезжайте и просите,
Позвали Клавдиньку.
"Клавдия! может быть, ты ночью обдумалась и не будешь стоять на том, что тебе Ферштетов брат по мыслям, тогда скажи, мы Марью Мартыновну и не пошлем".
А та со всегдашнею своею ласковостью отвечает:
"Нет, мамочка, я не могу это отдумать: он честный и добрый человек, и я его потому люблю, что могу с ним согласно к одной цели жизни идти".
"Какая же это цель жизни вашей: чтобы не столько о себе, как о других заботиться?"
"Да, мама, чтобы заботиться не только о самих себе но и о других".
"Это, значит, чужие крыши крыть".
Тогда Маргарита Михайловна обратилась ко мне и говорит:
"В таком разе, Марья Мартыновна, поезжайте".
Тут я в первый раз видела, как Клавдинька себе изменила.
Скрытница, скрытница, однако покраснела и твердо заговорила:
"Мама! Если вы эту непонятную посылку делаете для меня, то уверяю вас... это ни к чему не поведет".
"Ничего, ничего! Пусть это будет".
"Да ведь, родная, из этого ровно ничего не выйдет!"
"Ну, это мы еще увидим. У людей польза была, и нам поможет. Поезжайте, Марья Мартыновна".
Клавдинька еще просить стала, чтобы оставить, но мать ответила:
"Наконец, что тебе за дело: я просто для себя желаю в выдающемся роде молиться! Надеюсь, я имею на это право?"
"Ну, как вам угодно, мама!" - ответила Клавдинька и ушла к себе своих лесных чертей лепить, а я отправилась творить волю пославшего и думала все здесь просто обхлопотать, вот как и ты теперь смело надеешься.
- Да вы про меня не беспокойтесь! - отозвалась Аичка. - Я смела и знаю, почему я могу быть смела: я капиталу не пожалею, так кого захочу, того к себе, куда вздумаю, туда в первом классе в купе и выпишу.
- Ну, я не знаю, сколько ты намерена не пожалеть, но, однако, и с капиталом иногда шиш съешь.
- Полноте, с капиталом-то... всякому можно сказать:
"хабензи гевидел".
- Нет, как ототрут, так и не "гевидишь".
- Как же это меня от собственного моего капитала ототрут?
- Да, да, да! так и я тогда поехала, так и мае тогда все казалось очень легко.
- А отчего же тяжело-то сделалось?
- Оттого, что ни один человек на свете не может себе всего представить, что может быть при большой ажидации.
- Да вы это не закидывайте, чтобы услугу свою выставлять, а рассказывайте: что же такое было с вами самое выдающееся?
- "Хабензи" увидишь.
- Ну... послушайте... вы этак со мною не смейте... Я это не люблю.
- А отчего же?
- А оттого же, что вы моих шуток не повторяйте, а рассказывайте мне: как вы сюда приехали и что за этим начинается.
- Ну, начинаются басомпьеры.
- Вот и постойте: начинаются "басомпьеры" - что же это такое за басомпьеры?.. Вы, кажется, на меня дуетесь? так вы не дуйтесь и тоже и не говорите сердитым голосом: я ведь при своем капитале ничего не боюсь, и я вас не обидела, а баловать, кто у меня служит, я не люблю. Говорите же, что же это такое басомпьеры?
- Люди так называемые.
- Вот и рассказывайте.
Бедная Марья Мартыновна вздохнула и, затаив в себе вздох наполовину, продолжала повествование.
VII
- Начались мои муки здесь, - заговорила снова Марья Мартыновна, - с первого же шага. Как я только высела и пошла, сейчас мне подался очень хороший человек извозчик - такой смирный, но речистый - очень хорошо говорил. И вот он видит, что мне здесь место незнакомое, кланяется и говорит:
"Пожелав вам всего хорошего, осмелюсь спросить:
верно, вам нужно к певцу или в Ажидацию?"
Я даже не поняла и говорю:
"Что такое за певец, зачем мне к нему?"
"Он, - говорит, - все аккордом делает".
И это мне извозчик говорил очень полезное и хорошо, но я не поняла, что значит "аккорд", и отвечала:
"Мне нужно просто -где собирается ажидация";
Извозчик тихо говорит:
"Просто ничего не выйдет, а певец лучше вам устроит аккорд, так как он его сопровождающий и всегда у него при локте".
"Ну, - я говорю, - верно, это какой-нибудь аферист, а я с такими не желаю и тебя слушать не намерена".
"Ну, садитесь, - говорит, - я вас за двугривенный свезу в Ажидацию",
И привез меня сюда честно, но мне и здесь как-то дико показалось. Внизу я тогда никого не застала, кроме мальчика, который с конвертов марки склеивает. Спросила его:
"Здесь ли ожидают?"
Он шепотом говорит: "Здесь".
"А где же старшие?"
Не знает. И все, о чем его ни спрошу, все он не знает:
видать - школеный, ни в чем не проговорится.
"А зачем, - говорю, - столько марок собираешь? Это знаешь ли?"
Это знает.
"За это, - отвечает, - в Ерусалиме бутыль масла и цибик чаю дают".
Умный, думаю, мальчишка-какой хозяйственный, но все-таки, чем его детские речи здесь слушать, пойду-ка я лучше в храм, посмотрю, не там ли сбивают ажидацию, а кстати и боготворной иконе поклонюсь.
Около храма, вижу, кучка людей, должно быть тоже с ажидацией, а какие-то люди еще все подходят к ним и отходят, и шушукаются - ни дать ни взять, как пальтошники на панелях. Я сразу их так и приняла за пальтошников и подумала, что, может быть, и здесь с прохожих монументальные фотографии снимают, а после узнала, что это они-то и есть здешней породы басомпьеры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

загрузка...