ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

О боже, я чувствовала, что готова сделать что угодно – даже что-то очень такое гадкое, – только бы услышать их снова, и я так жаждала попросить, чтобы их снова поставили, но я была такая очень застенчивая, и потом, отец наказал бы меня, если бы я вдруг… ну, словом, стала такая нахальная…
И вот во сне, который приходит ко мне снова и снова, я вижу, как княгиня Чарторыская в своем красивом платье идет к граммофону, потом поворачивается и как бы говорит мне: «Хочешь послушать «Lieder» Брамса?» И я всякий раз пытаюсь сказать: «Да». Но отец встревает, и я не успеваю. Он стоит рядом с княгиней, смотрит на меня в упор и говорит: «Пожалуйста, не ставьте такую музыку для девочки. Она еще слишком глупенькая, все равно не поймет». И тут я просыпаюсь, и мне так больно… Только на этот раз все было еще хуже, Язвинка. Потому что во сне, который я сейчас видела, отец опять говорил с княгиней, но не про музыку, а… – Софи помедлила и шепотом добавила: – …а про мою смерть. Он, кажется, хотел, чтобы я умерла.
Я отвернулся от Софи. Сделал несколько шагов к окну, глубоко несчастный, встревоженный – в душе росла неуверенность, словно где-то глубоко, в кишках, раскручивался клубок боли. В комнату проник слабый терпкий запах гари, тем не менее я поднял раму и увидел, как внизу по улице тонкой голубой вуалью ползет дым. Вдали, над горевшим зданием, взвихрилось густое облако, но пламени я не увидел. Запахло сильнее – то ли обгоревшей краской, то ли дегтем или лаком вместе с паленой резиной. Снова взревели сирены, но на сей раз приглушенно, в другой стороне улицы, и я успел заметить, как фонтан воды гейзером взлетел в небо – к невидимым мне окнам, встретил на своем пути некий скрытый от глаз ад н рассеялся облаком пара. На тротуарах внизу зеваки без пиджаков, в одних рубашках, стали осторожно продвигаться ближе к огню, и я увидел, как два полисмена принялись перегораживать улицу деревянными барьерами. Никакая опасность ни гостинице, ни нам не угрожала, но я почувствовал, что меня трясет от беспокойства.
Я снова повернулся к Софи, в этот момент она посмотрела на меня с кровати и сказала:
– Язвинка, я должна тебе сейчас кое-что рассказать, я этого никогда никому не рассказывала. Никогда.
– Расскажи мне.
– Если ты не будешь это знать, ты про меня ничего не поймешь. А я вдруг почувствовала, что должна кому-то наконец рассказать.
– Расскажи мне, Софи.
– Сначала дай мне выпить.
Не раздумывая, я подошел к ее чемодану и вытянул из скользкого вороха полотна и шелка вторую бутылку виски: я знал, что она спрятана там. «Напивайся, Софи, – подумал я, – ты это заслужила». Затем я прошел в крошечную ванную, до половины наполнил водой рвотно-зеленый пластмассовый стаканчик и отнес ей в кровать. Софи до краев долила в него виски.
– А ты не хочешь? – спросила она.
Я отрицательно покачал головой и, вернувшись к окну, глубоко вдохнул бурые испарения далекого пожара.
– Тот день, когда меня привезли в Освенцим, – услышал я ее голос за своей спиной, – был такой красивый. Форсития цвела.
«А я в это время ел бананы в Роли, в Северной Каролине», – подумал я не впервые за время знакомства с Софи, однако, пожалуй, впервые понимая все значение абсурда и неизбежно связанный с этим кошмар.
– А знаешь, Язвинка, в ту зиму в Варшаве Ванда предсказала свою смерть, и мою смерть, и смерть моих детей.
Я уже не помню точно, в каком месте повествования Софи преподобный Энтуисл услышал собственный шепот: «О боже, боже ты мой». Зато в моем сознании запечатлелось то, как эти слова – пока она вела свой рассказ, а дым стлался над соседними крышами и наконец пламя, ярко вспыхнув, взметнулось в небо, – эти слова, которые вначале я произносил с искренней пресвитерианской верой, в конце утратили всякий смысл. Я просто хочу сказать, что все эти восклицания «боже», «боже ж ты мой» или даже «Господи Иисусе», которые я шепотом снова и снова повторял, были такой же пустой скорлупой, как представление идиота о Боге или мысль, что он вообще может существовать.
– Иногда я начинаю думать, что все плохое на этом свете, все зло, какое только было изобретено, связано с моим отцом. Тогда зимой в Варшаве я не чувствовала вины за то, что у меня такой отец, или за то, что он написал. Но я часто чувствовала страшный стыд , а это не то же самое. Стыд – чувство грязное, которое еще труднее переносить, чем чувство вины, и мне хотелось умереть при одной мысли, что мечты моего отца осуществляются у меня на глазах. Я много всякого узнала, потому что жила с Вандой, вернее, была очень много с ней близкой. Она получала столько много сведений про то, что творилось в разных местах, и я тогда уже знала, что тысячи евреев увозят в Треблинку и Освенцим. Сначала думали, их просто посылают на работы, но у движения Сопротивления была хорошая разведка, и скоро мы узнали правду – узнали про газовые камеры и про крематории, про все. А ведь именно так хотел мой отец – я от этого просто стала больная.
К себе на работу, на фабрику, где делали толь, я ходила пешком, а иногда ездила на трамвае мимо гетто. Фашисты тогда еще не выкачали всю кровь из гетто, но уже начали свое черное дело. Я часто видела длинные вереницы евреев – все они держали руки на затылке, и нацисты прикладами гнали их, как скот. Евреи были все такие серые , беспомощные – я даже однажды вышла из трамвая, и меня стошнило. А мой отец все это время вроде бы… поощрял этот ужас, не только поощрял, а как бы создавал . Я не могла держать все это дольше в себе – я чувствовала, что должна кому-то рассказать. Никто ведь в Варшаве не знал, из какой я семьи: я жила под фамилией мужа. И я решила рассказать Ванде об мой… этой скверности.
И все же… все же, понимаешь, Язвинка, я не могла не признаться себе кое в чем. Дело в том, что меня будто завораживало то немыслимое, что делали с евреями. Я не могу точно назвать, какое это было чувство. Не удовольствие – совсем нет. Наоборот – что-то такое больное. Вот я иду мимо гетто, остановлюсь вдалеке и, точно зачарованная , смотрю, как сгоняют евреев. И я вдруг поняла, почему это меня так захватывает, и была потрясена. Я чуть не задохнулась от такой мысли. А дело в том, что я вдруг поняла: пока немцы будут с такой невероятной – поистине сверхчеловеческой – энергией уничтожать евреев, я в безопасности. Нет, не то чтобы в полной, а все же – в безопасности . Хоть и плохи были наши дела, по сравнению с этими затравленными, беспомощными евреями мы были… о, в такой безопасности. Словом, пока фашисты тратили столько сил на уничтожение евреев, я считала, что мы в безопасности – и я, и Ян, и Ева. И даже Ванда и Юзеф, хоть они и занимались очень опасными делами. Но стыд мой от этого становился только больше, и вот в тот вечер, про который я говорю, я решила все рассказать Ванде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207