ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сосиски. Несколько сардин. Кусочек острой копченой говядины. Копченой семги. Сдобную булочку, пожалуйста. Крепко держа пакет из бурой бумаги, повторяя про себя как литанию: «Помни, что сказал доктор Бергстрем: не наваливаться на еду», она направлялась по обыкновению в один из дальних уголков парка или к заболоченному концу большого озера и там, осторожно пережевывая пищу, как бы заново вкушая ее, открывала 350-ю страницу «Стадса Лонигена».
Софи нащупывала свой путь в жизни. Пережив во всех смыслах слова новое рождение , она чувствовала известную усталость и, вообще-то говоря, немалую беспомощность – была как новорожденная. Она шагала по жизни, точно паралитик, заново учащийся ходить. Разные мелочи, всякая дурацкая ерунда еще ставили ее в тупик. Она не могла застегнуть молнию, когда ей выдали куртку: забыла, что надо соединить две полы. Собственная бестолковость потрясала ее: однажды она даже расплакалась, когда, желая выдавить лосьон из обычного тюбика, нажала, не раздумывая, с такой силой, что содержимое вылетело на нее и, обрызгав с ног до головы, испортило ей новое платье. Но дело налаживалось. Порою, правда, у нее начинали болеть кости, особенно колени и лодыжки, и ступала она еще как-то нерешительно, что, видимо, было связано с депрессией и усталостью, нередко нападавшими на нее, – она отчаянно надеялась, что со временем это пройдет. Но хоть Софи и не цвела будто маков цвет, как принято говорить о пышущих здоровьем людях, она уже находилась на вполне безопасном расстоянии от черной бездны, в которую едва не сверзилась. А ведь лишь немногим более года тому назад, в только что освобожденном лагере, в последние часы той жизни, о которое она не разрешала себе больше вспоминать, некий голос – низкий баритон, но резкий и такой хриплый, будто горло было обожжено кислотой, проник в ее бред, и, лежа в лихорадке и поту на грязных досках, накрытых жесткой соломой, она услышала, как он бесстрастно произнес по-русски: «По-моему, этой тоже каюк». И тем не менее даже тогда она знала, что ей не каюк – это подтверждалось сейчас, с облегчением говорила она себе (лежа на траве у озера), робкими, однако сладострастными позывами голода, предшествовавшими той блаженной минуте, когда она, поднося еду ко рту, вдыхала пряный аромат маринада и горчицы, и риса с тмином по-еврейски, купленного у Леви.
Но однажды утром, в июне, хрупкое равновесие, которого ей удалось достигнуть, чуть не нарушилось – и притом трагически. Одним из ее отрицательных впечатлений от города было метро. Она ненавидела нью-йорскую подземку за грязь и грохот поездов, но еще больше за вызывавшую клаустрофобию тесноту, когда в часы пик столько человеческих тел втискивается в вагоны, сдавливая друг друга и сводя на нет, если вообще не уничтожая, всякую возможность уединения, которого она так давно жаждала. Она понимала, что подобная реакция – подобная брезгливость, отвращение, вызываемое соприкосновением с чужой кожей, – противоречит всему, через что она прошла. Но так было, она не могла от этого избавиться, это стало частью ее нового, преобразовавшегося естества. В кишевшем людьми шведском центре для беженцев она твердо решила до конца жизни избегать скопления людей – тряские поезда подземки надсмеялись над этой абсурдной мыслью. Как-то ранним вечером, возвращаясь домой из приемной доктора Блэкстока, она попала в вагон, набитый больше обычного, – жаркий сырой вагон, заполненный, как всегда, толпою потных бруклинцев, этих трудяг всех видов и степеней покорности своей доле, в рубашках и открытых платьях, к которым на очередной остановке в центре добавилась шумная группа мальчишек-старшеклассников с причиндалами для бейсбола; они принялись грубо и бесшабашно, с такой силой протискиваться внутрь, что давка стала почти невыносимой. Упругие, как резина, торсы и липкие от пота руки безжалостно затолкали Софи в конец вагона; споткнувшись, она перешагнула порожек и очутилась на сырой и темной площадке, соединяющей два вагона, крепко зажатая между двумя человеческими существами, которых она – без всякой задней мысли – попыталась разглядеть; в этот момент поезд, вздрогнув, со скрежетом медленно остановился, и свет потух. Софи затошнило от страха. По вагону прокатилось сокрушенное «ох» и легкие вздохи огорчения, почти сразу потонувшие в ликующем хриплом «ура» мальчишек, столь оглушительном и протяжном, что Софи зажатая в беспросветной тьме, почувствовав, как чья-то рука лезет сзади ей под юбку, в мгновение ока поняла: кричи не кричи, никто не услышит. Единственным маленьким утешением, потом рассудила она, было то, что она не впала в панику, а это вполне могло произойти, учитывая тесноту, удушающую жару и стоящий в темноте поезд метро. Она, возможно, даже завздыхала бы, как остальные. Но рука с напряженным средним пальцем, орудовавшим с поистине хирургическим умением и поспешностью, до невероятия по-хозяйски искавшим дорогу и, наконец, проникшим, избавила ее от паники, преисполнив возмущения и ужаса, какой охватывает человека, неожиданно подвергшегося насилию. Ибо это было именно так – не случайная неловкая попытка пощупать, а самое настоящее – назовем вещи своими именами – вторжение во влагалище, которое палец парня, как некий злоумышленник, нашел и воткнулся на всю свою длину, вызвав боль, но в еще большей степени – состояние загипнотизированного изумления.
До сознания смутно дошло – чьи-то ногти царапают ее, и она услышала собственный голос: «Пожалуйста, не надо» – и тотчас поняла всю банальность, всю глупость своих слов. Это продолжалось не более тридцати секунд, и наконец мерзкая лапа отодвинулась; Софи стояла дрожа в удушливой тьме, которую, казалось, никогда больше не рассеет свет. Она понятия не имела, сколько прошло времени, пока не вспыхнули лампы, – пять, может быть, десять минут, – но, когда свет зажегся и поезд тронулся, качнув людей, Софи поняла, что так никогда и не узнает своего обидчика среди этой полудюжины мужских спин, и широких плеч, и торчащих животов. На ближайшей остановке она чудом выскочила из поезда.
Подвергнись она обычному грубому изнасилованию, думала потом Софи, это бы не сломило ее духа и самоуважения, не преисполнило бы такого омерзения и ужаса. Зверства, которые она наблюдала последние пять лет, издевательства, через которые ей самой пришлось пройти – а она превыше всякой меры познала и то и другое, – не притупили ее чувств, и она остро переживала такое надругательство над собой. Будь это классическим изнасилованием в открытую, она – при всей омерзительности этого акта – испытывала бы по крайней мере небольшое удовлетворение оттого, что знает в лицо своего обидчика, и он знал бы, что она его знает, не говоря уже о том, что она могла бы гримасой, или иозмущенным взглядом, или даже слезами выразить хоть что-то – ненависть, страх, желание предать проклятию, отвращение, быть может, даже вызов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207