ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Там за загородкой были устроены нары на троих. Со мной помещался завхоз Иван Иванович, маленький строгий старичок, и дневной санитар Коля (инженер по образованию). Работал я от 11 вечера до 8 утра. Днем я спал. Подымался я только к завтраку, обеду и ужину. Меня обильно кормили, как полагается ночному санитару. Наконец я перестал чувствовать звериный голод. Я поедал огромные количества супу и каши, сидя на своих нарах за перегородкой. Ночью дежурная сестра отдавала мне свою часть. Доктор отдавал мне соевую кашу, которую он не переносил. В первый год в лагере я тоже не мог есть соевой каши. Теперь я ел все. Моя прожорливость приводила в изумление раздатчицу Соню.
Раздатчица Соня, от щедрости которой я зависел, была маленькая, черненькая и напоминала еврейку. На самом же деле это была мусульманка, карачаевка. Карачаевцы – маленький народец на Северном Кавказе. В 1942 году с ними случилось несчастье: они подарили белого коня Гитлеру, когда немецкая армия заняла их район. Когда же вернулась законная власть, карачаевцев посадили в товарные вагоны и вывезли в наказание все племя в Центральную Азию. А Соню, учительницу народной школы, отправили в лагерь. Когда летом 44 года доставили ее в 5 корпус, это был жалкий заморыш, худой цыпленок при последнем издыхании. Но доктор ее вылечил и сделал раздатчицей. Теперь Соня держала в руках черпак, как скипетр. Она округлилась, ела мало и умеренно, держала себя с достоинством и с безграничным благоговением смотрела на доктора миндалевидными черными глазами.
11 часов вечера. Сиделки, уходя, будят меня. Я запираю за ними наружную дверь. Все спят уже и только дежурная сестра сидит среди палаты за столиком, но скоро и она исчезает в «процедурную». Я один с больными. Начинаю с того, что приношу дров из чулана, всяких палок, досок и поленьев, которые завхоз Иван Иванович сложил под своими нарами. Ставлю на печку бак с водой, а дрова вокруг печки, чтобы высохли. Стругаю ножичком щепки и развожу огонь. Надо топить расчетливо, чтобы хватило скудного запаса до утра.
Из холодной уборной я выношу большое ведро с деревянным сиденьем. У коек тяжело больных я ставлю глиняные миски. Это – такие же миски, как и те, из которых мы едим. Всю ночь я их выливаю в в.едро и ставлю обратно, и не допускаю к ним тех, кто в состоянии подойти к ведру. Каждый час или два – параша полна, и я выношу ее в холодную и темную уборную. На гвоздике у входа в уборную висит старый рваный бушлат, шапка и стоят разъехавшиеся туфли. Идя в уборную, надо одеться, как на двор: там мороз, и на полу грязно. По палате же ходят босиком в одном белье.
Человек 50 лежит на койках вдоль стен и посредине. Средина палаты занята койками, где как в 9-м – лежат втроем на двух сдвинутых койках. Кроме этого, имеются в палате: железная печка и столик с двумя табуретами.
…Тихо в палате… сильная электрическая лампочка горит ярким светом над столиком в центре, но в углах – тень… Под койками начинают метаться крысы… Одна из них вскочила на столик между койками, и я подхожу проверить – не осталось ли там хлеба или полотенца, в которое был завернут хлеб. Уже за полночь. Больной пошевелился и позвал меня. Это украинец, которому уже недолго осталось жить. Я приволакиваю ведро с сиденьем, ставлю в ногах его койки. Больной лежит на спине, отбросил серое солдатское одеяло, согнул костлявые колени. Он беспомощен как ребенок. Все ребра его тела проступили наружу. Я наклоняюсь к нему: «Возьми за шею!», правой обнимаю плечи, левой под колени, и как дитя приподымаю с постели. Я, инвалид, качающийся от слабости – герой в сравнении с ним. Я чувствую в своих руках этот бессильный мешок костей, и мне страшно, чтобы эти кости не переломились в моих руках, чтобы не отпала высохшая голень, чтоб он не умер на этой параше, на которую я его сажаю. Он сидит на ней долго, обвиснув всем телом, пока я не прихожу уложить его и закутать в одеяло. Он что-то брюзжит, тихо ноет про себя… «тяжело, тяжело»… слова бессвязной жалобы и упрека. И прежде чем я успеваю положить его, меня зовет второй такой же, и третий.
У дверей в отхожее лежит умирающий. Его положили на самое плохое место, потому что ему уже все равно. Уже 2 дня все ждут его смерти. Этот уже ничего не говорит и не стонет – он только смотрит пустыми глазами. Дурной запах идет от него. Соседи зовут меня. Я осторожно снимаю с него одеяло и вытаскиваю из под него загаженную простыню. Белья для него больше нет. Я подкладываю под него клеенку, прямо на тюфяк. Он лежит голый. Соседи клянут его вполголоса… «Не виноват я, братцы, – шепчет умирающий, – потерпите маленько»… Под утро начинается у него агония.
В это время тухнет свет, и палата погружается в мрак. Это бывает очень часто, и на этот случай заготовляется с вечера керосиновая лампочка. Сегодня в ней нет керосина. И это бывает. А больные сегодня беспокойны – нужен свет. Я иду в чулан за тонкими смолистыми щепками – толщиной в палец, длиной сантиметров в 70. Это, лучина. Та самая, о которой у Пушкина сказано:
…В избушке, распевая, дева Прядет – и зимних друг ночей Трещит лучина перед ней…
Вот она – лучина, зимних друг ночей – в 5 корпусе Котласского перпункта, в 1945 году. Коммунизм – не только «электрификация + советы», как сказал Ленин. 28 лет после октябрьской революции это так же: лучина + лагерь. Старый друг лучше новых двух. Лучина надежнее электричества и керосина. Восемнадцатилетний Витя зажигает лучину об уголек из печки опытной рукой и затыкает ее наискось на деревянном столбе среди палаты.
Лучина горит желтым дымным светом, ей не дают выгореть до конца и каждые 10 минут заменяют ее свежей, а остаток старой бросают в кадушку с песком на полу. Несколько десятков лучин лежит наготове.
Но через час снова зажигается электричество, и мы возвращаемся из 18-го века в 20-й.
Энергично стучат в дверь. Это идет ночной обход. Прежде чем открыть, я предупреждаю дежурную сестру, которая прилегла в процедурной. Она поспешно выходит в палату, садится к столу. Охранник ВОХРа обходит корпус, заглядывает к врачу, проверяет, все ли спят согласно с инструкцией, и что у кого лежит на столике. Потом подходит к термометру среди палаты. Если ниже 16° – завхоз отвечает пред начальством, а я – пред завхозом. Я показываю стрелку, что нет больше дров – топить нечем.
Стрелок выходит, и через полчаса стучит в дверь:
– Выходи! За 16-м бараком лежат две доски. Бери и топи!
Легко ему сказать: «выходи». А я уже месяца 4 не выходил из корпуса. Это для меня – большая экспедиция! Я одеваюсь в чужие ватные брюки, чужой бушлат, чужие валенки и выползаю за порог.
Снаружи – глухая зимняя ночь. Бреду в глубоком снегу по колено. Ни души. Только дым валит из труб низеньких госпитальных бараков, и мигает электрическая лампочка на столбе по ту сторону лагерной ограды с колючей проволокой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114