ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Только ведь наш Малыш не совсем в порядке, подумала она тогда и частенько думает теперь.
– Уж не собираешься ли ты дать ему кроличью лапу?
Сунув руки в карманы, он пожимает плечами.
– Нет, я об этом и не думал. Хочешь, могу дать тебе.
– Мне не надо. Говорят, она приносит удачу, но для меня это пустой звук. Удача и благословение – разные вещи, а нам если что и нужно, так это благословение.
Она подходит к Малышу и видит красное пятнышко на его бледной впалой груди, словно вместо соска – рваная рана.
– Ты на Малыша кровью капнул.
– Так ведь он в крови в этот мир пришел. В крови, может быть, и уйдет. Он же не ангел, верно?
– Что значит не ангел? – Ей снова в голову приходит образ того, второго ребенка из ее сна. Прекрасная эта картинка вдруг взрывается слепящим золотом. Запнувшись, она делает шаг и только после этого снова начинает видеть Папу и обстановку комнаты.
Некоторое время он смотрит на нее и опять поворачивается к холодной плите. Она понимает, что передышка, которую он дал ей, когда она заболела после выкидыша, – это не навсегда; понимает также, что бережность, появившаяся в его отношении к ней, не продлится так долго, как хотелось бы.
– Так ведь никто здесь не ангел, – тихо произносит он. – Это я твердо знаю. Что, по-твоему, ангелы едят? Как живут? Не так, как мы. Нам такого не дано. Человек – это человек. Мальчишка. А перед тем ребенок. Вот наш Малыш и станет мальчишкой, а потом мужчиной вроде меня. А когда станет, вроде меня, мужчиной, наделает еще таких же, как он и как я, и как ты. И я не я, если хоть кто-нибудь из них родится не в крови и будет жить не в крови. И не в крови умрет.
– Вот разошелся, лучше молчи уж, да плиту, вон, давай растапливай.
– Придешь усталый, по пустошам болотным с утра набегавшись… А ты их приготовишь, если я плиту разожгу?
Вновь приступ дурноты. И чувство чуть не облегчения, точно это кружение вот-вот оторвет ее от земли и унесет в какую-то другую жизнь – лучше, чище, где нет крови…
Схватившись за колыбель, она вновь обретает равновесие.
Малыш открывает рот – то ли зевнул, то ли сердитую гримасу скорчил, – гулюканье у него вдруг переходит в отрыжку, и он изрыгает струйку беловатой жидкости, которая стекает по щеке. Он закрывает глаза и рот и поворачивает голову набок. Беловатая жидкость почти прозрачна и пахнет кислым.
Мать видит в ней какие-то куски, но куски чего, понять не может. Она не помнит, чтобы чем-нибудь его кормила. В этот момент она осознает, что вообще не может думать о том, чтобы когда-нибудь его кормить. Не может вспомнить, как его зовут, помимо клички «Малыш»; и сразу ее тоже забывает; не может вспомнить, как он был рожден, как был зачат. Она не может думать ни о чем, помимо того, что весь дом пропитан запахом убоины. И что солнце ушло.
ЭКСПЛУАТАТОР
Мой старикан за счет животных жил всю жизнь. Ловил капканами и разводил в подвале шиншиллу. Стрелял медведей ради их желчного пузыря, оленей и лосей ради рогов и Бог знает еще кого и ради чего. Устраивал бои, петушиные и собачьи, привязанных к дереву енотов заставлял драться с собаками и так далее. Держал в доме экзотических птиц, приобретая их сотнями, хотя выживала от силы дюжина, и трупы погибших мы с отцом сжигали, а тех, кто выжил, пытались содержать в чистоте. Потом кто-нибудь их покупал, отец получал деньги. Нескольких, полюбившихся, мать оставила жить в качестве домашних питомцев и научила их говорить, так что эти были на особом положении.
Со временем ей все надоело – может быть, из-за постоянных смертей, а может, потому что у отца никогда не было настоящей работы, и семейный бюджет в основном состоял из денег, заработанных нелегально. Думаю, она хотела жить нормальной жизнью. В общем, ушла.
Мне было семнадцать. Наутро после ее ухода отец встал и принялся всем птицам подряд сворачивать шеи. Наверное, не хотел, чтобы они о ней напоминали.
Те, первые мои, семнадцать лет были сплошь пропитаны кровью, страданием и смертью.
Мне это было как на роду написано. По идее, я должен был стать таким же, как мой старикан.
Но когда тем говорящим птицам, ставшим членами семьи, он тоже с треском сломал шеи, – это был конец.
В результате я, как и мать, тоже ушел.
Прошло десять лет, и я перестал есть мясо и носить одежду из кожи. Да и из шерсти тоже, и из шелка. Я не ем яйца, не пью молоко. Стараюсь не делать ничего такого, что было бы связано с эксплуатацией животных. Хочется верить, что я так отвечаю не на что-то личное, а на общую несправедливость устройства мира. Хочется верить, что, даже если бы я вырос в нормальных условиях, мать все равно хотела бы, чтобы я взрастил в себе такие убеждения.
Я не сижу сложа руки. Делаю, что могу. Подчас ворую, порчу имущество. Как вор и вандал проникаю в лаборатории, где проводят опыты, в инкубаторы, на зверофермы. Ломая шестеренки механизмов, стараюсь не забывать, что каждое живое существо заслуживает, чтобы ему облегчали страдания, пусть даже это не решает общей проблемы.
Иногда мы заходим дальше и проделываем вещи, за которые мелкие людишки от нас отворачиваются. Но я в себе уверен. И ничто меня не остановит.
Просто когда-нибудь надо и отдохнуть. У всех бывает отпуск.
За десять лет я ни разу не видел своего старикана, а он тем временем переехал в нашу старую хибарку в государственном лесу штата Вашингтон. Раза три-четыре в год я звоню ему. Наше общение разговорами не назовешь. Я звоню просто чтобы удостовериться, что он жив. Он явно сдал. Даже на голосе сказывается возраст. Я представляю себе пустые клетки с погнутыми открытыми дверцами и инструменты, когда-то острые и блестящие, а теперь тусклые и заржавленные. Мне важно убедиться в том, что отец уже не может продолжать свою карьеру эксплуататора. Он – идеальная мишень, но я люблю его, и тут ничего не поделаешь.
Хибарка изрядно обветшала, и жертв, к своему облегчению, я поблизости не вижу – никто не пришпилен к земле колом, ничто не растянуто на наружных стенах, не доносится вой из дальнего закутка. Все пусто. Лишь бабочки да птички, да жирные мухи мечутся в воздухе.
Старик сгорбился, сплошь поседел. Волосы отросли на суставах пальцев, торчат из ушей. Лицо злое и сморщенное; когда он улыбнулся мне с порога хибарки, казалось, на нем резиновая маска. Нечто такое, чего в первый момент пугаешься, но, спустя мгновение, понимаешь, что реальной угрозы нет.
– Что поделываем, папа?
– Что ж, думаю, придется мне сказать тебе, – говорит он тоном заговорщика.
Меня пронзает испуг: неужто опять. Да, пожалуй, это даже очевидно. Он что-то задумал.
– Ты что, опять охоту затеял? На кого?
Свистящим шепотом он произносит:
– На йети.
Я чувствую облегчение, но не такое полное, как можно было ожидать. По правде говоря, меня на удивление расстроило его жалкое воодушевление.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23