ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не отвергая его таланта, он считал, однако, что талантом своим Мусоргский распоряжается плохо.
Встретил Кюи его приветливо, но, заметив, что Модест чуть навеселе, взял с ним тон иронический. Мусоргский с грустью подумал, что в неподходящую минуту его сюда принесло. Другой бы на месте Кюи понял, как он страдает и как жаждет поддержки. Ирония собеседника лишь оскорбила Мусоргского, и он замкнулся. Сев в качалку и покачиваясь с деланно беззаботным видом, он стал говорить о каких-то пустяках.
– С «Борисом» как – нового ничего? – вспомнил Кюи.
– Будто бы собираются ставить. Да ведь я к этому равнодушен. «Борис» для меня – прошлое, я другим теперь занят.
Напускная его беспечность разозлила Кюи. Он не стал расспрашивать ни о новой работе, ни о том, кто и когда собирается ставить «Бориса». Когда Мусоргский собрался уходить, Кюи не стал его удерживать.
– Захаживайте, Модест, – произнес он небрежно. – Что-то вы стали редко бывать.
Мусоргский долго еще бродил по холодному Петербургу. Все кругом было замерзшее, застывшее, неуютное; ни одного лица знакомого. Только мысль об Осипе Петрове, дедушке русской оперы, хлопотавшем за его «Бориса» и рассказывавшем ему всё, утешала немного.
Мусоргский надумал было пойти к нему на Подьяческую. Но, дойдя до канала, остановился в нерешительности. Он озяб, устал; наверно, не застанет Осипа Афанасьевича дома, да и Анны Яковлевны нет; опять придется пережить огорчение.
Он подумал: «Уж эти меня не подведут, уж это вернейшие люди, светлой души!» И с этой немного успокоившей его мыслью побрел назад.
XIII
В вечер бенефиса театр был набит до отказа. Так уж в последние годы повелось, что на русскую оперу стали ходить с охотой. Тем более, сегодняшний вечер заключал в себе нечто из ряда вон выходящее: молва о «Борисе Годунове» обошла весь Петербург. Поклонники новой музыки – молодежь, студенты, демократическая интеллигенция – ждали возможности узнать наконец, что же это за опера. Хулители «могучей кучки» тоже ждали этого случая: в полном составе они явились в Мариинский театр. Язвительные, придирчивые, недоброжелательные, жаждущие нанести удар по противнику, они критически посматривали по сторонам, недовольные тем, что публика слишком оживлена, что в театре царит нездоровое возбуждение, что из такой заведомо плохой оперы крикуны пытаются сделать событие исключительное.
Сцены из вагнеровского «Лоэнгрина» и веберовского «Фрейшюца» прошли, как им и положено было, хорошо. Бенефицианта и всех участников вызывали, занавес поднимался и падал. Главное было впереди, и все сознавали, что из-за него-то и затеян весь вечер. С каждой картиной нетерпение возрастало.
Когда дошла очередь до «Бориса Годунова», атмосфера в театре была уже накалена.
Начали со сцены в корчме. Все было необычно: фигуры беглых монахов Варлаама и Мисаила, послушника-беглеца, обстановка корчмы и сама хозяйка, разбитная, бывалая женщина. Каждая фраза была напоена простой, характерной и до предела народной интонацией. Одних это привело в восторг, других заставило вспомнить все, что говорилось о бедности русской песенной интонации.
Автор вывел на сцену новый мир, с его переживаниями, со всеми оттенками поведения каждого человека. Новыми были и характерность, и юмор сцены, и портретная сила изображения. Баба-корчмарка, поющая «Сизого селезня», могучее «Как во городе…», однообразно-заунывное «Ехал ён» – все воспринималось как небывало смелое.
Сцена прошла при напряженном внимании театра. Успех был неслыханный. Артисты то и дело появлялись перед занавесом, но их появление не утоляло чувств возбужденного зала.
Мусоргский, сидевший в ложе, нервно тер руки и из глубины ложи смотрел в одну точку. Он был в тумане и на пылкие реплики друзей не отзывался. Волнение зала доходило до него словно издалека, и только об артистах, спасших «Бориса Годунова», он думал с особенной, вызывавшей слезы нежностью.
В польских сценах было меньше речитативов. Создавая атмосферу шляхетской жизни, автор пошел, казалось, по стопам Глинки: тут были и красивость и закругленность фраз, более привычные для слуха. Но и тут чуткий до душевных движений Мусоргский передал великое множество метко схваченных, точных по рисунку интонаций.
Платонова в роли Марины создала образ расчетливой, властной и по-своему обаятельной женщины. Монах Рангони умело использовал ее как орудие иезуитской политики. Когда послушник-беглец появился в роли претендента на трон, перед зрителями возник словно новый образ: не затравленный юноша, спасающийся от преследования, а человек, вкусивший от интриг и власти. Скрывать свои чувства Самозванец еще не научился и в любви объяснялся слишком пылко; но достаточно было одной резкой, обидной фразы Марины, чтобы в нем вспыхнули честолюбие и гордость человека, рвущегося к власти.
За перипетиями действия театр следил с неотрывным вниманием. Реализм музыки раскрывался во всей своей подкупающей полноте, и, когда обе сцены кончились, весь зал поднялся и аплодисменты прокатились сверху донизу.
Успех был беспримерный; перед ним, казалось, должны были отступить противники оперы. Фаминцын, Феофил Толстой, сидевшие в передних рядах, переглядывались, но молчали. Они даже не пытались иронизировать. Перед энтузиазмом публики они оробели.
Артисты выходили уже много раз. Не хватало на сцене автора. За ним прибежали в ложу и, упирающегося, провели за кулисы.
Он поклонился публике, исполнителям, дирижеру, а публика, в свою очередь, приветствовала его неистовыми рукоплесканиями.
После спектакля друзья привезли Мусоргского к Людмиле Ивановне. Несмотря на поздний час, она не ложилась, ожидая Мусорянина и всех, кто с ним был.
– Победа полнейшая! – закричал Стасов с порога. – Обнимите его, голубушка, и за нас, потому что мы от усердия способны его задушить.
– Как я сегодня счастлива, – сказала Людмила Ивановна, – если бы вы знали, Моденька!
Много было произнесено в тот вечер горячих, дружеских слов. Даже Кюи, отбросив свою снисходительность, говорил добрые слова. Казалось, все сознают, что русская музыка стала с этого дня богаче и ярче.
Долго еще друзья гуляли потом по озябшему, закоченевшему городу, не чувствуя холода. Дошли до дома Бородина, там остановились. Стасов даже снежки стал кидать в стоящих. Говорили шумно, несмотря на поздний час. Расходиться не хотелось, и все повернули к дому Кюи.
Чистое, в звездах, прозрачное небо казалось ужасно холодным. А они шумели, шутили, возились и даже городовому, подошедшему узнать, почему такой шум стоит, предложили принять участие в разговоре об опере.
Городовой строго сказал:
– Я при деле нахожусь, господа. Я за порядком наблюдаю, а тут у вас беспорядок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88