ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Однажды в присутствии отца, мамы и заскочившей к нам на огонек — попотчеваться чайными выварками — бабушки Платонихи спел я, тренькая на звонкой лучинке, печальную песню, заученную со слов старшей из сестер — Даши.
Пел я на этот раз, уже никому не подражая. От себя. Своим ненавязчивым, скорбным голосом.
Спишь ты, спишь, моя родная, Спишь — в земле сырой! Я пришел к тебе, родная, С горем и с тоской. С неба дождик льет осенний. . Холодом знобит.
У твоей немой могилы
Твой сынок стоит.
Я пришел к тебе, родная,
Штоб тебе сказать:
У меня теперь другая
Есть — чужая мать!
Я пел, и сердце мое сжималось в комок от непривычного, двоякого чувства. Мне до слез было жалко этого рано осиротевшего мальчика, мокнувшего в горьком одиночестве под косым осенним дождем возле сырой материнской могилы. И в то же самое время в душе моей все трепетало, светилось, пело от нахлынувшего на меня в эти минуты ощущения невыразимого счастья. И счастьем этим была для меня сейчас не сторонняя, не пришлая с ветру, не чужая, а одна она — родимая моя мать!
Она сидела в кути на лавке. За прялкой, нарядно расписанной ирбитскими мастерами. Расторопно теребя левой рукою седую куделю, правой она ловко, будто играючи, крутила радужно мерцавшие в сухих ее, гибких пальцах похожее на заводную юлу веретено с упруго подрагивающей, серебрящейся ниткой. Не переставая прясть, она с безмолвной душевной настороженностью вслушивалась в горестные слова печального моего напева, мельком поглядывая на меня, сидящего на печи, теплыми, кротко мерцающими ласковыми глазами...
— Ух, тала-аан он у вас! Ух, тала-аан!— указуя на меня своим железным перстом, сказала бабушка Платониха почти угрожающе.
— Горюшко мое — не талан. Заботушка моя —
кровная!..— чуть слышно, со вздохом, молвила мама. И после вздоха еще тише — как бы уже про себя — добавила:— Одному только богу известно, што написано ему на роду... А иным и таланам, быват, ишо погорше нас — бесталанных — на белом свете живется,— сказывают умные люди!..
— Нет, кум, послушайся ты меня!— требовательно взмолилась, теперь уже обратись к отцу, бабушка Пла-тониха, проворно прожевывая чайные выварки.— Побалуй на старости лет своего последыша. Не жмись. Раскошелься. Обгорюй-ка ему всамделишну балалаечку!
— А куды деваться?! Приспичит — и обгорюешь!..— вдруг отозвался отец с неожиданной изумленной живостью, только не поймешь как — всерьез или в шутку.
И вот — сбылось: обгоревал! Одарил он меня — пришел срок — этим золотисто-солнечным, певучим трехструнным чудом. С бронзовыми бороздками таинственно посверкивающих ладов на черном, как вороново крыло, балалаечном грифе. С трепетными, отзывчивыми серебристыми струнами. С ореолоподобным, красочным фирменным тавром фабриканта музыкальных инструментов Генриха Циммермана — на лицевой деке!
Первыми моими упражнениями на этом щедром родительском даре руководил — как умел — Иван. Он обучил меня настраивать балалайку и на мажорный и на минорный лад, а потом — и некоторым нехитрым наигрышам. Вроде «Барыни», «Казачка», «Подгорной», «Во саду ли, в огороде».
Ничего другого, кроме этих наигрышей, Иван и сам не умел отбрякивать на трехструнной моей красавице. Это была ему не саратовская его гармошка с колокольчиками, на которой играл он — правду надо говорить — под стать знаменитым пресновским скрипачам — троим братьям Елгиным, лихо. С вывертами. По-ухарски. С вызовом!
Вот так — на азбучных наигрышах — Иван и закончил со мной нетрудную свою науку. Это было все. Перенимать мне у него больше было нечего. И тут волей-неволей пришлось выбиваться в сколько-нибудь приметные музыканты уже в одиночку. Самоуком. Без подсказки. Без опеки. Без натаскиванья.
Мне и теперь не совсем понятно, как это я, ребенок, вслепую перебирая хрупкими пальцами левой руки ма-
лоуловимые лады балалаечного грифа, вдруг иногда высекал правой кистью из дрогнувших струн божьи искры хоровых, неожиданно стройных, пленявших меня аккордов!
Я привязался к балалайке, полюбив ее так же горячо и самозабвенно, как любил Терзая или Игреньку. И балалайка, вроде как бы некоего одухотворенного, живого существа, чувствуя мою привязанность к ней, постепенно — день за днем — все доверительнее, все щедрее и щедрее раскрывала передо мной свою теплую, светлую и певучую душу...
Что и говорить, большим подспорьем в моих музыкальных навыках были, конечно, граммофонные пластинки чопорной четы Минькиных — Ванечки с Софочкой. Вдосталь наторчавшись в погожие летние вечера перед настежь распахнутым минькинским окошком с ревущей — чуть ли не на всю станицу — граммофонной трубой, понаслышался я там всякой всячины и что пришлось по сердцу — запомнил. Надолго. Навеки. На всю жизнь!..
Песенки Вари Паниной и мадам Вяльцевой меня мало трогали, и я относился к ним иронически, ежели не враждебно. А вот бравурные, или — наоборот — печальные звуки духовых военных оркестров, вырывавшиеся на волю из пламенно-оранжевого жерла граммофонной трубы, сводили с ума!
Я умирал от маршей —«Прощанье славянки», «Тоска по родине». И от вальсов —«Березка», «Осенний сон», «Воспоминанье о Пржевальском», «На сопках Маньчжурии».
Несказанно тревожили, приводили в трепет, волновали меня и гортанные напевы цыган Соколовского хора. Веяло от них дремучей древностью и в то же время — близким мне по духу — чем-то родным, нашенским. Седыми от ковылей степями. Мерцаньем далеких кочевнических костров в ночи. Печалью безлюдного полевого простора. И свободой. И волей. И горькой бесприютностью гонимого — невесть куда — перекати-поля...
А от — то грозного и мрачного, то — от нежного, робкого, вкрадчивого воркованья, то — от приглушенно-сдержанного рыданья сонма цыганских гитар бросало меня и в жар и в холод, доводя порой до полного душевного оцепенения!
После, оставаясь наедине с самим собою, я трубил в сомкнутые рупором ладошки, подражая духовому оркестру, воскрешая в памяти мелодии маршей и вальсов, разбередивших мне душу.
Это помогло мне потом, когда я, освоившись с покорной балалайкой, стал мало-помалу подбирать на слух более сложные музыкальные сочинения, чем первые мои наигрыши.
И понаторев, набив вскорости руку, я уже довольно уверенно наигрывал на своей трехструнке и «Прощанье славянки», и «На сопках Маньчжурии», и даже фигурную «Польку с комплиментами»!
Песня была частой гостьей нашей семьи. Запросто, охотно дружили с нею все старшие мои братья. Не чурались ее на старости лет — за праздничным застольем с повеселевшими гостями — и мои родители. Но в особом ладу с нею жили сестры, певшие на клиросе в церковном хоре Лавра Тырина,— Даша и Паня.
Пели сестры обычно негромко, чаще всего — вполголоса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48