ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

затем трунил надо мной, отворачиваясь, чтобы я не углядел слез». Однако, видимо, существовало в природе нечто, чему можно было предъявить обвинение в преднамеренном убийстве, нечто, исподволь скапливающее свою неприязнь к поручику и кропотливо сводящее в один последний смертельный узел множество разрозненных нитей ненависти к нему. Ведь неспроста же он, наверное, так стеснялся своего страдания, будто бы не имеющего под собой почвы; и так был раздражителен; и так стремился вырваться из замкнутого круга: «Быть может, за хребтом Кавказа…» – хотя с нечеловеческой проницательностью видел, что в этом нет спасения. «Казалось, что он сознательно обрек себя на краткий и жестокий опыт: противопоставить себя всем и доказать собственной гибелью, что всякие попытки единоборствовать с сонмом своих ничтожных сестер и братьев напрасны… Вот снова все свелось к борьбе толпы и одиночки. Так, значит, толпа и есть ответчик?…» Тут он представил себе государя и уже не мог выйти из–под зловещего обаяния, как тот печальный литератор, господин Колесников, антагонист царей и счастливый обладатель темно–зеленого вицмундира, сказавший однажды: «Ваш друг был истинным гением», – подразумевавший под этим, очевидно, что «ваш друг» был борцом против несправедливости. Но в том–то и была ошибка литератора, за которую он поплатился, что убитый гусарский поручик был и жертвой. Затем Мятлев намеревался провести мысль о том, что, исходя из всего, и царь, стало быть, жертва, а уж никак не ответчик за злополучную судьбу поэта, но личные впечатления и обиды повели его перо по непредвиденному пути. Он хотел быть справедливым, как история, а оказался несправедлив, как историк, «…дремавшие в государе дурные задатки проявлялись уже в детстве с неудержимой силой. Что бы с ним ни случалось: падал ли он, ушибался или считал свои желания неисполненными, а себя обиженным, – он произносил бранные слова, рубил топориком игрушки, бил палкой своих товарищей, хотя и любил их… Впоследствии всеми своими действиями он всегда давал понять, что он несоизмерим ни с одним человеком в стране, что он бог и ему все позволено…» Так, перемежая воспоминания о «вашдруге» с перечислением злодейских качеств Николая Павловича, он, сам того не подозревая, пришел к вульгарному решению об ответственности царя за гибель гения, но концы с концами не сошлись. Наконец, перечитав написанное, он вдруг понял, что писал не столько об убитом товарище, сколько сводил с царем личные счеты. Не испытывая в связи с этим угрызений совести, он все же прекратил работу, так и не поставив точку. Тайна гибели гусарского поручика повисла в воздухе. В конце он признавался с горечью: «Анализ этой трагедии выше моих сил. Я слишком ничтожен, чтоб не касаться собственных обид. Я испытываю страшную тяжесть, но не могу осознать ее причин. Очень может быть, что главный ответчик – вся наша жизнь, а не капризы владыки, но я не гений: мне больно – вот я и кричу и ругаюсь… „И тот, кто жив, и тот, кто умер, – все жертвы равные ея…“
Однако несовершенной этой работе было суждено еще раз выплыть на поверхность и угодить в пухлые немолодые трясущиеся лапы самого господина Колесникова.
Этот господин, переживший ужасы недельной отсидки и недвусмысленных угроз, продолжал свою победоносную карьеру, и его вицмундир старательно горбился и потел в недрах канцелярии коннозаводства, покуда счастливая судьба не пожелала вновь свести его с Мятлевым, столкнув на Каменноостровском в кондитерской Кюнцля. Литератор сильно изменился с той достопамятной встречи: постарел, обрюзг, стал медлителен в жестах и высокопарен в приветствиях, хотя все это не мешало разглядеть на его лице подлинное удовольствие от встречи со старым знакомым.
Спустя несколько минут они уже сидели в экипаже князя. Стоило Мятлеву лишь заикнуться о своей литературной деятельности, как профессионал пожелал лично просмотреть труд своего молодого друга. В глубине души Мятлев надеялся, что странички произведут впечатление на коллежского секретаря, но происшедшее превзошло его предположения. Исписанные листки тряслись в пальцах господина Колесникова. Лицо его сначала побагровело, напряглось, залоснилось, затем вдруг опало, и мертвенная бледность растеклась по нему, постепенно переходя в нездоровую желтизну. Он сопел и покашливал, что–то в нем переливалось, и булькало, и кипело; лишний пар вырывался из дырочки в затылке, шевеля редкие волосы; башмаки терлись один о другой, словно пытались соскочить с подагрических ног, как некогда; то ли буйная радость клокотала в нем, то ли отчаяние, было не понять. Наконец он выпустил из рук последний лист и тяжело поднял голову. На лице застыла гримаса отвращения, глаза были переполнены страхом, губы, словно черствые лепешки, беззвучно пошлепывали одна о другую.
– Знал бы, что вы мне подсунете, – прохрипел он, – в жизни бы к вам не поехал. Это что же такое?…
– Что такое? – опешил Мятлев.
– Что это вы меня искушаете, милостивый государь?… Нашли дурака! «Он рехнулся, – подумал Мятлев, – взгляд безумца».
– Вы полагаете, что это смелость? – продолжал коллежский секретарь. – Нет, милостивый государь, нет, ваше сиятельство, это все ложь… Ваш друг был гением стихотворства, но он был в то же время и гением зла, и вот что его сгубило. По–вашему, выходит так, что общество, сговорившись, предводительствуемое его величеством, только и мечтало досадить вашему другу, какая чушь, ей–богу!…
– Да вы меня не поняли, – прервал его Мятлев, – я только пытался…
– Довольно с меня всякого мрака и безысходности! – Лицо его приняло серый оттенок, последние струйки пара ударили в потолок, тело обмякло, погружаясь в кресла. – Когда б вы только представить могли, как государь без сна и отдыха… Не верю, чтобы и вы относились к числу злонамеренных людей, которых развелось нынче и которые не желают отделить частную жизнь государей от политической и, хуля их слабости, затмевают блеск их царственных деяний!… Не верю, милостивый государь…
– Да полно вам, – засмеялся Мятлев, – не приписывайте Мне черт знает чего… – И подумал недоуменно: «Где же вы, господин ван Шонховен?»
– Нет, нет, – прохрипел Колесников, – государя вы не порочьте. Я тоже, – добавил он тихо, – в свое время пошалил, да я был слеп… Мы и так друг друга перекусать готовы, да вы еще усугубляете настроения всяких разбойников своими рассуждениями…
Это душа его продолжала исторгать пропитанные ужасом слова, почти лишенные связи, а грузное тело вдруг рванулось из кресел и, заламывая с мольбой руки, корчилось перед Мятлевым, словно это был и не Мятлев, а сам Леонтий Васильевич Дубельт, счастливый жандармский генерал, умница и прозорливец, кладезь обаяния, высокий, стройный, как барышня, с худым усталым лицом, сероглазый, с ласковым пожатием рук, с печатью страдания во взгляде, в свисающих серых усах, в горькой нечастой улыбке… «Мой добрый друг, не торопитесь с выводами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164