ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Если потом мои объяснения вас не удовлетворят, Денис Эдуардович, можете меня расстрелять. Я сам напишу просьбу о высшей мере.
— Перестаньте паясничать.
— Перестаньте хамить, — ответил я ему в тон. — Одолжение такое: покажите мне дельного работника.
Несколько мгновений Бероев молча смотрел мне в лицо. Потом неторопливо закурил. Потом коротко пощелкал по клавке.
— Расстреляют, скорее, меня, — бесстрастно сообщил он в пространство. — Прошу любить и жаловать, капитан Жарков.
А с экрана, тускло мерцая капитанскими погонами, уставился антивирус лже-Евтюхов.
Вот и все, подумал я, почему-то проваливаясь в жуткую и вязкую усталость. Наши, как всегда, победили. Сила Гипеу во всенародной поддержке.
И вообще, как там… Достойно встретим Столетие Краснопресненского восстания!
Дальше — дело техники. И, вероятно, не моей.
Очень хотелось обнять Киру. И почему-то именно теперь, от черной, наверное, этой усталости — до меня окончательно и бесповоротно дошло: это мне уже совсем не светит.
Надо же быть таким козлом. Постелить любимую жену невесть кому — и, главное, из самых гуманных соображений.
Как гуманист Бережняк.
Бероев выжидательно смотрел на меня и не торопил.
Ладно, возвращаюсь сюда. Но эту свежую мыслишку вечером надо как следует продумать. Лишь бы не забыть в суете. Мысль такая: это же надо оказаться настолько козлом!
— Я так и знал, — сказал я с тяжким вздохом. — Теперь слушайте. Только… У вас на Востоке, говорят, есть старый добрый обычай, вроде как специфическая разновидность гостеприимства. Гонцу, принесшему дурные вести, в глотку заливают расплавленное олово. Или свинец, кому что нравится. Так вот чур мне не лить.
— Посмотрим, — серьезно ответил Бероев.
Взгляд сверху
«Ну, вот, думал Симагин, несясь к химчистке. Ну, вот. Вокруг все сияло. В золотом мареве рисовались странные видения — чистые, утопающие в зелени города, небесно-голубая вода причудливых бассейнов и каналов, стрелы мостов, светлых и невесомых, как облака. Сильные, красивые, добрые люди. Иллюстрации к фантастическим романам начала шестидесятых шевельнулись на пожелтевших страницах и вдруг начали стремительно разбухать, как надуваемый к празднику воздушный шарик. Лучезарный дракон будущего в дымке у горизонта запальчиво скрутился нестерпимо сверкающими пружинистыми кольцами, вновь готовясь к броску на эту химчистку и этот ларек. А ведь, пожалуй, накроет, сладострастно трепеща, прикидывал Симагин».
Много лет он не творил столь безоглядно. Страницы слетали с каретки, как вылетают из клеток птицы в ослепительную лазурь. В полуденную свободу неба. Сердце готово лопнуть — но страха нет, восторг, прорыв; клокочущее торжество извергающегося протуберанца — не в пустоту безответности, не в затхлый склеп немоты, не в кристаллические теснины незатейливых, апробированных клише, сквозь которые продергиваешься извилистой безмолвной змеей, оставляя черные лоскутья змеиной кожи на острых холодных гранях… Сами собой, инстинктивно и безошибочно, вскидывались над бумагой живые люди, разворачивались один из другого, набухали кровью — его кипящей расколотой кровью, осколков которой хватало на всех; осколки рвались соединиться, но обретали единство лишь в те мгновения, когда живые люди на белой бумаге начинали прощать и болезненно боготворить друг друга.
Вербицкий откинулся на спинку кресла и не торопясь закурил. Его била сладкая дрожь. Я это обязательно напишу, думал он, победно выдувая в сумрак зыбко мерцающую струю. И буду ко всем понимающе беспощаден. Сострадающе беспощаден. Только одному человеку я не стану сострадать. Себе. Понять попытаюсь — и то будет довольно.
Обязательно напишу о временах, когда мы были молодыми, и нам ещё дозволялось мучить друг друга, потому что будущее сияло радугой далеко впереди, а не хрустело под каблуками.
Как скорлупа от не нами сожранных яиц.
Из которых, хоть мы до них и добрели за двадцать лет, ничто уже не может вылупиться.
Он, ленясь вставать, потянулся к стеллажу и выскреб из ряда книг одну, а потом, сызнова осев в любимом кресле, открыл её на закладке. «И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое».
Вербицкий нагнулся и с полу поднял тонкую белесую брошюру. Открыл на закладке.
Читать подряд наукообразную тягомотину величественной, как принято было говорить, Программы — не было никаких человеческих сил; глаза, как бойкие лягушки, сами собой запрыгали по строчкам, слизывая мух пожирнее. «Коммунизм — это бесклассовый общественный строй… с полным равенством… где вместе с всесторонним развитием людей… свободных и сознательных тружеников… все источники общественного богатства польются полным потоком…»
Вербицкий выронил брошюру, и та рыхлым комом глухо шмякнулась об пол.
Лезть в статьи Сахарова и, тем более, в бесчисленные нынешние речи и программы он не стал. Это уж совсем мелко. Третья и четвертая производные. Суть везде и у каждого одна: се, творю все новое.
На то, что мы, выкручивая один другого, как белье выкручивают, отжимая — вдруг сотворим все новое, и тогда оно уже само всех нас осчастливит, рассчитывать теперь не приходится. Только на себя — и друг на друга. Пора. Сегодня и самим.
Он аккуратно положил недокуренную сигарету на край пепельницы и снова наклонился над пишущей машинкой, которая так и жила с ним единственной его опорой — с тех самых светлых, странных и по-своему тоже жестоких времен.
И продолжение потом напишу. И про сына их напишу. Надо спросить, где он теперь, я же ничего о нем не знаю.
«Резкими фехтовальными взмахами, звеня, соударялись и перехлестывались судьбы. Казалось, опрокинуло некую плотину, и все, что он узнал или почувствовал за эти годы, вдруг обрело смысл, получило наконец вещество и лихорадочно принялось распоряжаться им, строя себя. Даже то, что, пока он — в одиночестве и прокуренной трескучей тишине, она — там, кормит того, спит с тем, вызывало лишь добродушную улыбку, ибо самое главное, что может женщина, она все равно делала здесь, и он лился в нее, как муж, падал в нее, как зерно, как звезда, и через неё — в полуденную свободу неба, в ослепительную лазурь. В людей».
Теперь это было правдой.
11. Грязный наймит империализма
И выпал снег, и растаял снег, и выпал снова.
И я шагал по серой полупрозрачной слизи, расшмякивая её толстыми подошвами предусмотрительно надетых теплых башмаков. Мне сегодня долго ходить.
Кишел час пик. И уже смеркалось. И все было серым — даже воздух, мокрый насквозь и мутный от серой влаги. Меня то и дело толкали измученные толчеей люди, вконец сатанеющие от малейшей дополнительной преграды — особенно в горячих точках:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94