ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Матушка затосковала. Ей тоже шло под шестьдесят, и она чувствовала, что бразды правления готовы выскользнуть из ее слабеющих рук. По временам она догадывалась, что ее обманывают, и сознавала себя бессильною против ухищрений неверных рабов. Но, разумеется, всего более ее смутила молва, что крепостное право уже взяло все, что могло взять, и близится к неминуемому расчету…
– Так, чай, языки по-пустому чешут! И прежде брехали, и теперь то же самое брешут! – утешала она себя, но в то же время тайный голос подсказывал ей, что на этот раз брехотня похожа на правду.
Не будучи в состоянии угомонить этот тайный голос, она бесцельно бродила по опустелым комнатам, вглядывалась в церковь, под сенью которой раскинулось сельское кладбище, и припоминала. Старик муж в могиле, дети разбрелись во все стороны, старые слуги вымерли, к новым она примениться не может… не пора ли и ей очистить место для других?..
И вдруг навстречу идет Конон и докладывает, что подано кушать. Он так же бодр, как был в незапамятные времена, и с такою же регулярностью продолжает делать свое лакейское дело.
– И ему, поди, семьдесят лет есть, – мелькает у матушки в голове, – а вон он еще какой!
Однако ж очередь и его не минула. Смерть, впрочем, застигла его совершенно случайно. Шел он однажды по лестнице, поскользнулся и переломил ногу. Костоправ попался плохой, срастил ногу небрежно; обнаружилась костоеда, и Конон слег.
Вероятно, боль была очень мучительна, потому что только тут догадались, что и Конон может чувствовать и страдать.
Однажды матушке доложили, что Конон отходит. Она поспешила в каморку, где он лежал, распростертый на войлоке, служившем вместо постели, и наклонилась над ним.
– Что, Конон? тяжко? – спросила она.
– Известно… смерть.
XXII. БЕССЧАСТНАЯ МАТРЕНКА.
Я не раз упоминал, что когда отец был холост, и даже лет пятнадцать спустя после его женитьбы, покуда матушка была молода, браки между дворовыми совершались беспрепятственно. Еще в моей памяти живы (хотя я был тогда очень мал) девичники, которые весело справлялись в доме накануне свадьбы. Вечером, часов с шести, в зале накрывали большой стол и уставляли его дешевыми сластями и графинами с медовой сытою. В голове стола сажали жениха с невестой, кругом усаживались сенные девушки; но участвовала ли в этом празднике мужская прислуга – не помню. Девушки пели песни и величали нареченных; господа от времени до времени заглядывали в зал и прохаживались кругом стола. Часам к десяти все расходились.
Но чем глубже погружалась матушка в хозяйственные интересы, тем сложнее и придирчивее становились ее требования к труду дворовых. Дворня, в ее понятиях, представлялась чем-то вроде опричины, которая должна быть чужда какому бы то ни было интересу, кроме господского, и браки при таком взгляде являлись невыгодными. Семейный слуга – не слуга, вот афоризм, который она себе выработала и которому решилась следовать неуклонно. Отец называл эту систему системой прекращения рода человеческого и на первых порах противился ей, но матушка, однажды приняв решение, проводила его до конца, и возражения старика мужа на этот раз, как и всегда, остались без последствий.
С тех пор малиновецкая девичья сделалась ареною тайных вожделений и сомнительного свойства историй, совершенно непригодных в доме, в котором было много детей.
С Матренкой, когда она в первый раз оказалась «с прибылью», поступили, сравнительно, довольно милостиво.
– Солдатик беглый в лесу… в ту пору ходили по ягоды… – бессвязно лепетала она, стараясь оправдать свой поступок.
– Не ветром ли надуло? – резко оборвала ее матушка.
Тем не менее, на первый раз она решилась быть снисходительною. Матренку сослали на скотную и, когда она оправилась, возвратили в девичью. А приблудного сына окрестили, назвали Макаром (всех приблудных называли этим именем) и отдали в деревню к бездетному мужику «в дети».
– Жаль тебе, Матренка, ребеночка? – спрашивали мы ее.
– Чего жалеть! Там ему, у мужичка, хорошо, – отвечала она тоном, из которого явствовало, что речь идет о глухом факте, которому предстояло только безусловно покориться.
– А будешь ты к нему ходить?
– Разве маменька ваша позволит!
– Да ты украдкой. Вот маменька в Заболотье уедет, ты и сходи…
– Нет уж… что!
Но когда она во второй раз оказалась виноватою, то было решено не допускать никаких послаблений. Она, впрочем, и сама это предчувствовала: до последней крайности скрывала свой грех, словно надеялась, что совершится какое-нибудь чудо. Но в то же время она понимала, что чуда никакого не будет, и бродила задумчивая, сосредоточенная. Примеры были у нее в памяти, примеры настолько жестокие и неумолимые, что при одной мысли о них становилось жутко. В виду этих примеров, она, быть может, нечто обдумывала. Но за ней уже пристально следили, опасаясь, чтобы она чего-нибудь над собой не сделала, и в то же время не допуская мысли, чтоб виноватая могла ускользнуть от заслуженного наказания. С этой целью матушка заранее написала старосте в отцовскую украинскую деревнюшку, чтоб выслал самого что ни на есть плохого мальчишку-гаденка, лишь бы законные лета имел. Она не забыла, что однажды уж помирволила Матренке, и решилась поступить с неблагодарною со всею неумолимостью.
Матренке осьмнадцать лет. Взяли ее в господский дом еще крохотною, когда она, – лишившись отца и матери, коренных малиновецких дворовых, очутилась круглою сиротой. Тут она, в девичьей, на пустых щах да на толокне и выросла. Это добрая, покорная и ласковая девушка, которую не только товарки, но и господские дети любили. Красивою ее нельзя назвать, но при невысоком уровне красоты среди малиновецкой женской прислуги она может нравиться. Характер у нее веселый, отзывчивый, что очень резко выделяется на общем фоне уныния, господствующем в девичьей. Но уже когда она в первый раз сделалась матерью, веселость с нее как рукой сняло, а теперь, когда ее во второй раз грех попутал, она с первой же минуты, как убедилась, что беды не миновать, совсем упала духом.
И точно, беда надвигалась. Несомненные признаки убедили Матренку, что вина ее всем известна. Товарки взглядывали исподлобья, когда она проходила; ключница Акулина сомнительно покачивала головой; барыня, завидевши ее, никогда не пропускала случая, чтобы не назвать ее «беглой солдаткой». Но никто еще прямо ничего не говорил. Только барчук Степан Васильич однажды остановил ее и с свойственным ему бессердечием крикнул:
– Что, Матренка, опять ветром надуло?
Так-таки в упор и сказал, не посовестился… А она между тем ничего Степану Васильичу дурного не сделала. Напротив, даже жалела его, потому что никто в доме, ни матушка, ни гувернантки, его не жалели и все называли балбесом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160