ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Шутка сказать, осьмое трехлетие в предводителях служу! Не гожусь я для нынешних кляузных дел. Вое жил благородно и вдруг теперь кляузничать начну!
– Просим! просим! – раздался в ответ общий голос, – у кого же нам и заступы искать, как не у вас! А ежели трудно вам будет, так Григорий Александрыч пособит.
– Рад стараться! – отозвался Перхунов, которому улыбалась перспектива всегда готового стола у патрона.
Кончилось, разумеется, тем, что Струнников прослезился. С летами он приобрел слезный дар и частенько-таки поплакивал. Иногда просто присядет к окошку и в одиночку всплакнет, иногда позовет камердинера Прокофья и поведет с ним разговор:
– Рад, Прокатка?
– Чему, сударь, радоваться!
– По глазам вижу, что рад. Дашь ты стречка от меня!
– Неужто, сударь, вы так обо мне полагаете? Кажется, я…
И так далее.
Поговорив немного, Федор Васильич отошлет Прокофья и всплакнет:
– Добрый он! добрые-то и все так… А вот Петрушка… этот как раз… Что тогда делать? Сбежит Петрушка, сбежит ключница Степанида, сбежит повар… Кто будет кушанье готовить? полы мыть, самовар подавать? Повар-то сбежит, да и поваренка сманит…
Посидит, потужит – и опять всплакнет.
Струнников еще не стар – ему сорок лет с небольшим, но он преждевременно обрюзг и отяжелел. От чрезмерной ли еды это с ним сталось, или от того, что реформа пристигла, – сказать трудно, но во всяком случае он не только наружно, но и внутренно изменился. Никогда в жизни он ничем не тревожился и вдруг почувствовал, что все его существо переполнилось тревогой. Всего больше его мучило то, что долги стало труднее делать. Соседи говорят: такое ли теперь время, чтобы деньги в долги распускать! Богатеи из крестьян тоже развязнее сделались. Отказывают без разговоров, точно и не понимают, что ему до зарезу деньги нужны. А некоторые, которым он должен был по простым запискам, даже потребовали, чтобы расписки были заменены настоящими документами. Намеднись сунулся он к Ермолаичу, а тот ему:
– Нет, Федор Васильич, вы и без того мне десять тысяч серебрецом должны. Будет.
Так и не дал. Насилу даже встал, такой-сякой, как он к нему в избу вошел. Забыл, подлая душа, что когда ополчение устраивалось, он ему поставку портянок предоставил…
Благо еще, что ко взысканию не подают, а только документы из года в год переписывают. Но что ежели вдруг взбеленятся да потребуют: плати! А по нынешним временам только этого и жди. Никто и не вспомнит, что ежели он и занимал деньги, так за это двери его дома были для званого и незваного настежь открыты. И сам он жил, и другим давал жить… Все позабудется: и пиры, и банкеты, и оркестр, и певчие; одно не позабудется – жестокое слово: «Плати!»
Чем жить? – этот вопрос становился ребром. И без этого он кругом обрезал себя: псарный двор уничтожил, оркестр и певчих распустил, – не жить же ему как какой-нибудь Корнеич живет! И никто ему не поставит в заслугу, что он, например, на масленице, ради экономии, folle journee у себя отменил; никто не скажет: вот как Федор Васильич нынче себя благоразумно ведет – надо ему за это вздохнуть дать! Нет, прямо так-таки в суд и полезут. Хорошо, что еще судья свой брат– дворянин, не сразу в обиду даст, а что ежели и его шарахнут? Ах, жестокие нынче времена, не милостивые!
Чем жить? В Чухломе что было залишнего – все продано; в Арзамасе деревнюшка была – тоже продали. И продавать больше нечего. Александра Гавриловна, правда, еще крепится, не позволяет пустоша продавать, да какая же корысть в этих пустошах! Рыжик да белоус на них растут – только слава, что земля! Да и она крепится единственно потому, что не знает действительного положения вещей. Ведь она почти по всем обязательствам поручительницей подписалась – будьте покойны, потянут и ее! И его чухломские мужики, и ее словущенская усадьба – всё в одну прорву пойдет. Вот теперь крестьян освобождать вздумали – может быть, деньги за них выдадут… Да и тут опять: выдадут из казны деньги, а их тут же по рукам расхватают. И теперь уж, поди, сторожат.
Да, всплакнешь, ой-ой-ой, как всплакнешь, коли голова с утра до ночи только такими мыслями и полна!
Между тем дело освобождения уж началось. С изнурительною медленностью тянулось межеумочное положение вещей, испытуя терпение заинтересованных сторон. Шли пререкания; ходили по рукам анекдоты; от дела не бегали и дела не делали. Вся несостоятельность русского культурного общества того времени выступила с поразительною яркостью. Несмотря на то, что вопрос поставлен был бесповоротно и угрожал в корне изменить весь строй русской жизни, все продолжали жить спустя рукава, за исключением немногих; но и эти немногие сосредоточили свои заботы лишь на том, что под шумок переселяли крестьян на неудобные земли и тем уготовали себе в будущем репрессалии. Хорошо еще, что программу для собеседований заранее сверху прислали, а то, кажется, в губерниях пошел бы такой разброд, что и не выбраться оттуда.
Наконец, однако, наступил вожделенный день 19-го февраля 1861 года.
«Осени себя крестным знамением, русский народ!» – раздалось в церквах, и вслед за этими словами по всей России пронесся вздох облегчения.
Приехали на места мировые посредники, дети отцов своих, и привезли с собой старые пререкания, на новый лад выстроенные. Открылись судбища, на которых ежедневно возникали совсем неожиданные подробности. В особенности помещиков волновал вопрос о дворовых людях, к которому, в течение предшествовавших трех лет, никто не приготовился. Сроки службы, установленные «Положением», оказались обязательными только на бумаге, а на деле заинтересованные стороны толковали их каждая по-своему. Бывали случаи, когда посредники разом увольняли в каком-нибудь помещичьем доме всех дворовых, так что дом внезапно превращался в пустыню. Но всего больше. возмущало то, что посредники говорили «хамам» вы и во время разбирательств сажали их рядом с бывшими господами.
Струнников притих. Отсидев положенный срок в губернском комитете, он воротился в Словущенское, но жизнь его уже потекла по-иному. Предчувствия не обманули его: Прокофий остался, но главного повара посредник отсудил раньше обязательного срока за то, что Федор Васильич погорячился и дал ему одну плюху (а повар на судбище солгал и показал три плюхи).
– Это за плюху! – негодовал Струнников, – да если бы и все три, что же такое!
Он, впрочем, и на судбище не явился, так что приговор состоялся заочный. Вообще он сразу стал с посредником в контры и, по обыкновению, во всеуслышание городил об нем всякую чепуху. А тот, в отместку, повара у него отнял, а у Митрофана Столбнякова не отнял, хотя последний наверное дал три плюхи, а не одну. Не мешает, однако ж, прибавить, что Струнников отчасти был даже рад этой невзгоде, потому что она освобождала его от обязанности делать приемы, которые были ему уже не под силу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160