ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я спасался от своего никчемного тела и его унылых откровений. Стоило запущенному волчку, наткнувшись на какое-нибудь препятствие, остановиться, и маленький обескураженный комедиант впадал в тупое оцепенение. Подруги сказали матери, что я грустен, о чем-то мечтаю. Мать со смехом прижала меня к груди: «Вот так новости! Да ведь ты у меня всегда весел, всегда поешь. И о чем тебе грустить? У тебя есть все, что хочешь». Она была права: балованный ребенок не грустит. Он скучает, как король. Как собака.
Я собачонка, я зеваю, по щекам катятся слезы, я чувствую, как они текут. Я дерево, ветер шелестит в моих ветвях, легонько их колеблет. Я муха, я ползу по стеклу, соскальзываю, снова ползу вверх. Иногда я ощущаю, как ласку, движение времени, иногда — чаще всего — я чувствую, как время стоит на месте. Дрожащие минуты осыпаются, погребая меня, бесконечно долго агонизируют, они увяли, но еще живы, их выметают, на смену им приходят другие, более свежие, но такие же бесплодные; эта тоска зовется счастьем. Мать твердит мне, что я самый счастливый мальчик в мире, как я могу ей не верить, ведь это правда ! О своем одиночестве я никогда не думаю во-первых, я не знаю, как это называется, во-вторых, я его не замечаю, я всегда на людях. Но это ткань моей жизни, основа моих мыслей, уток моих радостей.
Когда мне было пять лет, я познакомился со смертью. Она подстерегала меня, бродя по балкону, прижимаясь мордой к стеклу, я ее видел, но не смел проронить ни звука. Однажды мы встретили ее на набережной Вольтера, это была высокая безумная старуха, вся в черном; поравнявшись со мной, она пробормотала: «Вот я сейчас посажу тебя в карман». В другой раз она приняла форму провала. Дело было в Аркашоне. Карлимами с Анн-Мари пришли проведать госпожу Дюпон и ее сына, композитора, по имени Габриель. Меня оставили в саду. Напуганный разговорами о том, что Габриель болен и скоро умрет, я без увлечения играл в лошадки, гарцуя вокруг дома, и вдруг увидел черную яму это был погреб, кто-то его открыл. Уж не знаю, откуда взялось у меня явственное предчувствие жуткой неотвратимости, я отпрянул и, заорав во все горло, пустился наутек. В ту пору я каждую ночь ждал в своей постели свидания со смертью. Это был целый ритуал: я должен был лечь на левый бок, лицом к проходу между кроватями, весь дрожа, я готовился ко встрече с ней, и она приходила — зауряднейший скелет с косой. После этого я имел право повернуться на правый бок, она удалялась, и я мог спать спокойно. Днем я узнавал ее в самых неожиданных личинах: стоило матери запеть по-французски «Лесного царя», как я затыкал уши; прочитав басню «Пьяница и его жена», я полгода не открывал Лафонтена. А она, мерзкая тварь, измывалась надо мной, притаившись в томике Мериме, она поджидала, пока я прочту «Венеру Илльскую», чтобы вцепиться мне в горло.
Но ни похороны, ни могилы меня не пугали. Как раз в эту пору заболела и умерла моя бабка Сартр. Мы с матерью, вызванные телеграммой, приехали в Тивье и еще застали ее в живых. Меня почли за благо удалить от места, где угасала эта долгая безрадостная жизнь. Друзья дома взяли меня на свое попечение, приютили, снабдили подобающими случаю играми — назидательными, омраченными скукой. Я играл, читал, изо всех сил изображая образцовую печаль, но ничего не чувствовал. Не чувствовал и тогда, когда мы шли за гробом на кладбище. Смерть блистала своим отсутствием — скончаться не значило умереть, мне даже нравилось превращение этой старухи в надгробную плиту. В этом было преображение, своеобразное приобщение к бытию, все равно как если бы я вдруг торжественно перевоплотился в господина Симонно. Поэтому я всегда любил и поныне люблю итальянские кладбища: стенающий камень надгробий, словно причудливый образ человека, а на нем медальон с фотографией, напоминающей, как выглядел покойный в своей земной ипостаси. Когда мне было семь лет, настоящую смерть, курносую, я встречал повсюду, только не среди могил. Как я ее себе представлял? Живым существом и угрозой. Существо было безумным, а угрозу я воспринимал так: зев преисподней мог разверзнуться где угодно, при дневном свете, на самом ярком солнце и поглотить меня. Существовала зловещая изнанка мира, она открывалась людям, утратившим рассудок; умереть означало дойти до предела безумия и сгинуть в нем. Я жил в вечном страхе, это был самый настоящий невроз. Я объясняю его так: баловень семьи, дар провидения, я тем сильнее чувствовал свою ненужность, что дома было принято неустанно приписывать мне вымышленную необходимость. Я понимал, что я лишний, стало быть, надо исчезнуть. Я был чахлым ростком, постоянно ожидающим гибели. Иными словами, я был осужден, приговор могли привести в исполнение с минуты на минуту. А я этому всеми силами противился, не потому, что дорожил существованием, а именно потому, что ничуть им не дорожил, — чем бессмысленней жизнь, тем непереносимее мысль о смерти.
Бог выручил бы меня из беды. Я почувствовал бы себя шедевром, подписанным рукой создателя. Проникшись уверенностью, что во всемирном концерте мне уготована сольная партия, я бы терпеливо ждал, пока он соблаговолит открыть мне свои намерения и подтвердит, что я необходим. Я предчувствовал религию, я уповал на нее, в ней я нашел бы исцеление. Если бы мне в ней отказали, я бы сам ее выдумал. Но мне не отказали. Воспитанный в католической вере, я уразумел, что всемогущий создал меня во славу свою; это превзошло все мои надежды. Но время текло, и в бонтонном боге, которого мне преподали, я не узнавал того, кого алкала моя душа: мне нужен был творец, мне предлагали высокого покровителя. То были два лика одного божества, но я об этом не подозревал. Я без всякого пыла служил кумиру фарисеев, и официальная доктрина отбила у меня охоту искать свою собственную веру.
Мне повезло! В моей душе, унавоженной доверчивостью и унынием, семена веры дали бы отличные всходы; не случись недоразумения, о котором я говорю, быть бы мне монахом. Но моей семьи коснулся медленный процесс дехристианизации, который зародился в среде высокопоставленной вольтерьянской буржуазии и по прошествии столетия охватил все слои общества. Если бы не всеобщее ослабление веры, провинциальная католическая барышня Луиза Гийемен еще поломалась бы, прежде чем выйти за лютеранина. Само собой, в нашей семье все были верующие — из приличия. Семь-восемь лет спустя после министерства Комба демонстративное неверие все еще отдавало бесстыдством и разнузданностью страсти. Атеист — это был чудак, бесноватый, которого не приглашают в гости из боязни, «как бы он чего не выкинул», фанатик, который отравляет себе жизнь всевозможными запретами, добровольно отказывается от права помолиться в церкви, обвенчать там своих дочерей или поплакать всласть, вменяет себе в обязанность доказывать справедливость своей доктрины чистотой нравов и так рьяно ополчается против своего счастья и покоя, что отвергает предсмертное утешение;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48