ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Мне понравилось быть неизвестным, я захотел продлить удовольствие, сделать неизвестность своей заслугой. Я завидовал прославленным узникам, писавшим в темницах на оберточной бумаге. Они приносили себя на алтарь ради современников, но были избавлены от общения с ними. Правда, прогресс нравов почти не оставлял надежды на то, что моему таланту посчастливится расцвести в тюрьме, но я не отчаивался: ошеломленное скромностью моих стремлений, провиденье приложит силы, чтобы их осуществить. Пока что я был узником в предвосхищении.
Мать, которую дед обвел вокруг пальца, не упускала случая живописать радости, ожидающие меня; для вящего соблазна она уснащала мою жизнь всем тем, чего не хватало ей самой, — покоем, досугом, душевным миром. Молодой преподаватель, холостяк, я снимаю у красивой старой дамы уютную комнату, пахнущую лавандой и свежим бельем; до лицея рукой подать; по вечерам я задерживаюсь в прихожей, чтобы поболтать с хозяйкой, она от меня без ума; впрочем, меня обожают все, потому что я любезен и воспитан. Во всем рассказе я слышал только одно — «твоя комната». Лицей, вдову полковника, запах провинции я все пропускал мимо ушей, я видел только круг света на столе, занавески задернуты, посреди комнаты, утопающей во мраке, я склоняюсь над тетрадью в черной коленкоровой обложке. Мать продолжала рассказ, перескакивая через десять лет: мне покровительствует генеральный инспектор, я принят в хорошем обществе Орильяка, молодая жена питает ко мне самую нежную привязанность, я делаю ей красивых здоровых детей двух сыновей и одну дочку; жена получает наследство, я покупаю участок на окраине города, мы строимся и каждое воскресенье всем семейством ездим наблюдать за ходом работ. Я не слушал: все эти десять лет маленький, усатый, как мой отец, я, взгромоздившись на стопку словарей, сижу за столом; усы мои седеют, рука безостановочно пишет, тетради одна за другой падают на паркет. Человечество спит; ночь; жена и дети спят, а может, даже и умерли; хозяйка квартиры спит; сон вычеркнул меня из памяти всех. Вот это одиночество: два миллиарда людей улеглось, и я возвышаюсь над ними единственным дозорным.
На меня глядит святой дух. Он как раз принял решение вернуться на небо и покинуть людей; настал час принести себя на алтарь. Я открываю ему раны своей души, показываю слезы, омочившие бумагу, он читает через мое плечо, гнев его стихает. Что умиротворило его — глубина страданий или совершенство произведения? Я отвечал себе: «Произведение», втайне думая — «Страдания». Конечно, святой дух ценил только подлинно художественные творенья, но я читал Мюссе, я знал, что «слова отчаянья прекрасней всех других», и я решил приманить красоту подсадным отчаяньем. Слово «гениальность» мне всегда казалось подозрительным, теперь оно вызывало у меня просто отвращение. К чему тоска, испытания, преодоленные соблазны, в чем, наконец, заслуга, если я одарен? Я едва мирился с тем, что мне дано одно тело и та же самая голова на все случаи жизни; нет, я не позволю сковать себя выделенным мне снаряжением. Я готов был возложить на себя миссию при условии, чтоб ничто во мне не предопределяло моего назначения, чтобы оно не было ничем обусловлено, парило в безвоздушном пространстве. Я тайно препирался со святым духом. «Будешь писать», — говорил он мне. Я ломал руки: «За что, господи, твой выбор пал на меня?» — «Ни за что». — «Так почему же я?» — «Потому». — «Есть ли у меня хоть легкость пера?» — «Никакой. Ты что ж, считаешь, что великие произведения выходят из-под легких перьев?» — «Господи, но если я так ничтожен, как же я создам книгу?» «Прилежанием». — «Значит, ее может написать кто угодно?» — «Кто угодно, но я избрал тебя». Такая подтасовка меня устраивала, позволяла заниматься самоуничижением и одновременно чтить в себе автора будущих шедевров. Я был избран, отмечен, но бездарен: все, чего я добьюсь, будет плодом моего беспредельного терпения и невзгод; я отрицал в себе какую бы то ни было индивидуальность; черты характера связывают; я был верен только одному — царственному служению, которое вело меня к славе через муки. Муки? Их надо было еще найти; это была единственная, но, казалось, неразрешимая проблема, поскольку надеяться на нищету не приходилось: останусь ли я безвестным, достигну ли славы, мне все равно предстоит получать зарплату по ведомству просвещения, голодным я не буду. Я сулил себе жестокие любовные горести, без особого энтузиазма: я ненавидел вздыхателей, скованных чувством; меня шокировал Сирано, этот псевдо-Пардальян, глупевший перед женщинами. За настоящим Пардальяном тянулся хвост поклонниц, «но доблестный, прямой и даже чуть суровый», он их не замечал; правда, сердце его было навек разбито смертью возлюбленной, Виолетты. Вдовство неисцелимая рана; из-за женщины — «в тебе, в тебе одной причина», — но не по ее вине; это позволит отвергнуть притязания остальных. Обдумать. Но допустим даже, что моя юная орильякская супруга гибнет в катастрофе, такое горе еще не дает права на избранничество, оно случайно и обыденно. Моя одержимость нашла все же выход. Ведь были писатели, на долю которых выпали позор и травля, гонимые и безвестные, прозябали они до последнего вздоха, слава венчала лишь их трупы, вот это по мне. Я буду старательно писать об Орильяке и его статуях. Неспособный к ненависти, я буду стремиться ко всеобщему согласию, к служению людям. И, однако, первое же мое произведение вызовет скандал, я буду объявлен общественно опасным; овернские газеты осыплют меня оскорблениями, торговцы захлопнут двери лавок, возбужденная толпа забросает камнями мои окна; чтобы спастись от линчевания, я вынужден буду бежать. Подавленный, я проведу долгие месяцы в тупой прострации, неустанно твердя: «Но, право же, это недоразумение. Ведь человек по природе добр!» И в самом деле, это будет недоразумением, но святой дух не допустит, чтоб оно рассеялось. Я выздоровею. Однажды я снова сяду за свой стол и напишу книгу о море или о горах. Она не найдет издателя. Преследуемый, вынужденный скрываться, может быть осужденный, я создам другие книги, много книг, я буду переводить Горация стихами, я изложу свои скромные и в высшей степени разумные суждения о педагогике. Ничего не поделаешь: в чемодане будут скапливаться неизданные тетради.
У этой истории было две развязки; я выбирал ту или другую в зависимости от настроения. В сумрачные дни я видел себя умирающим на железной кровати, окруженным всеобщей ненавистью, отчаявшимся в тот самый час, когда слава уже подносила к губам свой рожок. Иногда я дарил себе немного счастья. В пятьдесят лет, пробуя новое перо, я пишу свое имя на рукописи. Спустя некоторое время она теряется. Кто-то находит ее — на чердаке, в канаве, в чулане дома, из которого я только что выехал, — читает, потрясенный, относит к Артэму Файяру, знаменитому издателю Мишеля Зевако.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48