ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Если «ветхие люди», не сумевшие приспособиться к новым порядкам и новым временам, все чаще расставались со своей наследственной собственностью, то новые «столпы», напротив, все решительнее собственностью обзаводились.
Но действительно ли Осип Иваныч (и все другие, подобные ему) «столп» относительно собственности и других краеугольных камней? Ведь его заботит только своя, так сказать, «собственная собственность», и он готов лишить собственности, а то и вовсе обездолить и разоряющегося помещика и нищего мужика. Не вор ли он просто-напросто? Да и относительно «союза семейственного» и «союза государственного» столп ли он? «С невыносимою болью в сердце, – заключает свой рассказ о Дерунове Салтыков, – я должен был сказать себе: Дерунов – не столп! Он не столп относительно собственности, ибо признает священною только лично ему принадлежащую собственность. Он не столп относительно семейного союза, ибо снохач <то есть будучи женат, взял в любовницы жену сына>. Наконец, он не может быть столпом относительно союза государственного, ибо не знает даже географических границ русского государства...»
Так Салтыков начинал живописать галерею новых столпов, буржуа, «чумазых», видя в их действиях – под прикрытием «благонамеренных речей» – не созидание какого-то нового общественного здания, а потрясение самых основ общественного благоустройства.
Возможно, уже в декабре 1874 года писал Салтыков рассказ о приспособившейся к новым жизненным обстоятельствам (тоже своего рода «столп») хозяйке дворянского имения – «Кузина Машенька». И тогда-то он получил телеграмму о смерти 3 декабря в имении брата Ильи Евграфовича – селе Цедилове матери Ольги Михайловны Салтыковой (Цедилово находилось недалеко от материнского Ермолина).
Уже дело о наследстве необыкновенно обострило нервную возбудимость Салтыкова, дали о себе знать и другие скрывавшиеся дотоле «болячки» его организма. Смерть матери, конечно, должна была ярко восстановить в его памяти и невеселое детство в Спас-Углу, и все неурядицы их взаимных отношений, и последние годы споров о наследстве, когда Ольга Михайловна выступила примирительницей. Смерть матери не могла не вызвать, особенно в его состоянии, и других нерадостных раздумий, особенно нерадостных, если вдруг с болезненной растерянностью ощущаешь, как неотвратимо быстро движется к концу жизнь. Ведь пока жива мать, она как бы заслоняет детей своих от надвигающейся неизбежности.
Продолжая и завершая на рубеже 1874–1875 годов рассказ «Кузина Машенька», Салтыков, как это часто у него бывало, описал и внешнюю сторону своей поездки в Цедилово и Ермолино, и то тоскливо-трагическое ощущение, которое приобрело характер символа всей как бы замерзшей, окоченевшей русской сельской жизни.
Выехав из Петербурга по железной дороге, Салтыков, как всегда, доехал до Твери, откуда уж приходилось добираться лошадьми.
«Вы оставили блестящий, быстро мчащийся железнодорожный поезд и сразу окунулись в самую глубину мерзости запустения». На станции холод, сырость, вонь, а постоялых дворов теперь, когда повсюду прошли железные дороги, уже нет. Надо нанимать ямщика, торговаться с ним. Но вот, наконец, «к подъезду станции подкатывает тройка заиндевевших лошадей, запряженная в возок, снабженная с обеих сторон отверстиями, через которые пассажир обязывается влезать и вылезать и которые занавешиваются откидными рогожами». «Начинается процесс влезания в повозку, подсаживания, подталкивания... Трогай!»
«Дорога. Подувает, продувает, выдувает, задувает. Рогожные занавески хлопают, то взвиваются на крышку возка, то с шумом опускаются вниз и врываются в повозку. Путь заметает; повозка по временам стучит по обнаженному черепу дороги; по временам врезывается в сугроб и начинает буровить... Через четверть часа вы уже растерзаны; шуба сбилась под вас, ноги и весь перед тела оголились и защищены только тулупом и валенками. Начинается дорожная тоска...»
В состоянии такой тяжелой тоски Салтыков и приехал на место. Но мать уже была погребена... Обратный путь был не менее легким, и, может, уже тогда зимняя дорога в жестокую, лютую стужу, когда, казалось, кругом все умерло под ледяным дыханием не щадящей ничего живого зимы, а если что и слышится, то только какие-то щемящие стоны, – эта зимняя дорога навеяла тот символический образ русской деревни, которым Салтыков открыл рассказ «Кузина Машенька»:
«Са ваны, са ваны, са ваны! Саван лежит на полях и лугах; саван сковал реку; саваном окутан дремлющий лес; в саван спряталась русская деревня. Морозно; окрестность тихо цепенеет; несмотря на трудную, с лишком тридцативерстную станцию, обындевевшая тройка, не понуждаемая ямщиком, вскачь летит по дороге; от быстрой езды и лютого мороза захватывает дух. Пустыня, безнадежная, надрывающая сердце пустыня... Вот налетел круговой вихрь, с визгом взбуравил снежную пелену – и кажется, словно где-то застонало... Мнится, что вся окрестность полна жалобного ропота, что ветер захватывает попадающие по дороге случайные звуки и собирает их в один общий стон...
Саваны и стоны...»
Салтыков жестоко в дороге простудился, и ревматизм и порок сердца обострились до опасной степени. Как вспоминал лечивший Салтыкова доктор Белоголовый, «болезнь приняла такой оборот, что долго боялись за его жизнь». Может быть, впервые за долгие годы редакторской работы Салтыков, по возвращении в Петербург, в начале января 1875 года, отказывается читать чьи-то рукописи, предназначенные для журнала, просит Некрасова не присылать ему корректур (кроме корректуры своего рассказа «Кузина Машенька»): «у меня открывается лихорадка», «нервы мои до того расстроены, что я беспрестанно плачу».
Надо серьезно лечиться, и не где-нибудь, а на хорошем европейском курорте, но положение Салтыкова таково, что врачи опасаются послать его за границу. Тем не менее такая поездка все-таки была решена.
Салтыков впервые покидал пределы России и не без оснований опасался, что вряд ли сумеет там освоиться так, как освоились Тургенев или Анненков. Он был воистину «русский мужик», как однажды сказал о себе, да к тому же болезненно-раздражительный и нелюдимый. «Меня, дикого человека, – пишет он в марте Анненкову, – доктора шлют на год с лишком за границу...» И в том же письме: «Я еду с большим ожесточением...»
И это «ожесточение» сохранялось у него, в сущности, в течение всего того года с лишним, что прожил он за границей.
Первым заграничным пунктом, где Салтыков собирался остановиться на некоторое время для лечения, был популярный тогда курортный городок в южной Германии. Баден-Баден, где бывали многие русские люди, и среди них Тургенев, Анненков, Писемский.
Салтыков приехал в Баден в середине апреля.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206