ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да, да, все это так, отвечал Салтыков: «Тема о заступничестве за калечимых людей очень благодарна, но нужно ее развить и всесторонне объяснить. Ведь недаром же она не разрабатывается» (В. М. Соболевскому – 13 января 1885 года). Что же значит это «недаром»? И как его обойти? Как найти нужные формы?
Напечатание в первой книжке «Вестника Европы» за 1885 год третьего «Пестрого письма» чуть было не привело к запрещению журнала. Лишь то обстоятельство, что журнал еще не имел предостережений, спасло его от участи «Отечественных записок». Особенно велико было бешенство министра внутренних дел гр. Д. А. Толстого, бывшего соученика Салтыкова по лицею. «Кто-то инсинуировал Толстому, – писал Салтыков В. М. Соболевскому, – что первое январское мое письмо и именно Федот написано на него, хотя я и во сне ничего подобного не видел, да и похожего ничего нет». Однако бешенство Дмитрия Толстого вряд ли не имело оснований. Конечно, во внешнем смысле, наверное, не было ничего похожего (если не считать указания на совместное обучение в лицее). Но Д. Толстой, может быть, подзуживаемый Феоктистовым, увидел в проектах Федота Архимедова явственный намек на свою внутреннюю политику, в особенности применительно к литературе.
Салтыкову стал известен и еще один знаменательный факт обсуждения его третьего «письма» в цензурном ведомстве. Его сатиру сопоставили с классической античной сатирой Персия и Ювенала! Это была поистине «целая история»: «Экстренно собирали совет <по делам книгопечатания> (пишет Салтыков Соболевскому), припомнили Персия и Ювенала и нашли, что даже они такой смуты в общественное сознание не вносили, какую я вношу (буквально)!» Эту историю действительно можно было бы принять за продукт салтыковской комической «игры» (во избежание недоразумения Салтыков и прибавил: буквально), если бы не сохранившиеся материалы цензурного ведомства. Цензор В. М. Ведров писал в своем донесении: «Сатира со времен Ювенала и Персия действовала разрушительно, но она имела предметом общечеловеческие недостатки, которые бичевала...» Салтыков же, видите ли, «бичует» не общечеловеческие недостатки, а вполне определенные общественные явления (правда, смысл эзопова языка Салтыкова цензор истолковал весьма превратно: Салтыков защищает молодежь и литературу от нападок, преследования, регламентации, обвинений в разнузданности, цензору же салтыковские иносказания совершенно недоступны, ему, как говорится, ничтоже сумняшеся, кажется, будто сатирик избирает предметом сатиры «пылкое юношество и неокрепшую печать»).
Сразу же после закрытия «Отечественных записок» Салтыков заговорил о неизбежности «ломки» сложившейся сатирической, «эзоповой» манеры, о том, что ежемесячные «беседы» с читателем в привычной форме вряд ли теперь станут возможны. Еще в мае писал К. Д. Кавелину: «Деятельность моя так сложилась, что переламывать ее на другой манер потребуется не мало времени. Хотя я давно задумывал написать большую бытовую картину (целое «житие»), но полагал приступить к этому позднее». (Во всяком случае, после естественного, а не насильственного прекращения беспокойной журнальной работы.) Один из предполагавшихся в конце 1883 года, но недописанных «Пошехонских рассказов» возвращал память к детским годам в селе Спас-Угол, к «пошехонской старине», к помещичьему икрестьянскому быту прошедших лет. Теперь же переворот был столь внезапен и чувствителен, перелом столь резок, что сразу взяться за «житие» не представлялось никакой возможности: «Теперь приходится сделать ломку, а удастся ли она – не знаю». Но в первых «пестрых письмах» он еще вполне оставался верен старой манере – манере Персия и Ювенала (правда, не в том смысле, как понимал эту манеру чиновник цензурного ведомства). История с третьим «письмом» о Федоте Архимедове вновь заставляла задумываться.
Давно уже (еще при издании журнала) посетила Михаила Евграфовича мечта (правда, понимал – едва ли сбыточная) о «собственном угле», о каком-то небольшом доме в деревне, куда можно было бы скрыться: «Отдать все нажитое и уйти на хлеб и воду. Вот истинное блаженство». Когда Павел Васильевич Анненков решил пожить в своей симбирской деревне, Салтыков тут же поощрил это его намерение, в особенности порадовавшись за сына Анненкова: «Хотя и постылое это Пошехонье, – писал он 1 июля 1884 года, – но сынам его необходимо его знать. Что в Тагае <деревня Анненкова> не имеется изрядных материалов для еды – этого вы должны были ожидать. Но ежели бы Вы там пожили подольше, то материалы создались бы сами собою. Отцы наши жили в деревнях безвыездно и не скучали». Как только утратилась привычная связь с читателем, так все с большей тоской и болью стало думаться и мечтаться о таком своем месте, где де тревожили бы тяжкие удары и уколы мучительной современности, ее паскудных прихвостней, где можно успокоить израненную душу, болезненно возбужденное сознание. И с таким «уходом» психологически связывалась работа уже совсем иного рода – «бытовая картина» не безумной петербургской жизни, а жизни деревенской, «почвенной». Свой собственный угол невольно возвращал мысль к Спас-Углу.
Как бы предчувствуя передряги с третьим «письмом», принялся незадолго до нового года за четвертое – по жанру вроде бы вполне бытовую повесть о печальной жизненной судьбе «жены корнета» Арины Михайловны Оконцевой, вынужденной в результате этого «ужасного, злого дела», этой «катастрофы» – крестьянского освобождения – покинуть свой поместный домишко и кончать жизнь в каком-то неслыханном переулке у Сухаревой башни. Салтыков как бы вновь обоняет все удивительные запахи старой мещанско-купеческой Москвы – Сухаревой башни, Мещанских улиц, Калужской заставы – Москвы, застигнутой реформаторскими новшествами и оголтелым, озлобленным хищничеством. Эти новшества и передряги захватывают в свой грязный омут и Арину Михайловну, которая поначалу все опасается: не твердо все как-то нынче. «Законы хоть и есть, да сумнительные; ни -то следует их исполнять, ни -то не следует; правители есть, да словно в отлучке...» Правда, бывший приказный Фома Фомич Арину Михайловну утешил: «Насчет правителей вы напрасно беспокоитесь: у нас их даже в излишестве. Только вот в центру никак не могут попасть – это так!» Но правители правителями, а новое хищничество процветает, оно уже не удовлетворяется взяточничеством и казнокрадством, оно пускается на прямые подлоги и вымогательства. Скоро оно поднимется и до своей высшей формы, когда станет просто – «порядок вещей». Арина Михайловна по своей женской простоте и провинциально-крепостническому (еще старому: «вы отцы – мы ваши дети») простодушию оказывается поначалу жертвой хищничества наглого и примитивного, а затем и хищничества замаскированного, в котором не сразу и опытный человек разберется – «ташкентского» (знаменитый «рыковский банк»).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206