ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
Сукно раскатилось по полу, и пришлось подняться Маньке из-за станка, сразу живот обтянуло косоклиным сарафаном.
– С грузом тебя, – поздравил, ощупав взглядом. – Скорехонько сообразили. Только парня тащи, а то вон прогоню... Мати-то где?
– Эво я, – откликнулась Августа за заборкой. Вышла в темном костыче, один шерстяной носок скатился с ноги в опорок. – С добрым возвращеньицем, Петра Афанасьич...
– Могла бы и встретить. – Оглядел жену Петра и скривился. – Эк тебя развезло, корова. Поменьше жри-то...
– Болесь у меня, батюшко.
– Ну ладно, ладно, – смягчился Петра.
– Каково съездил, батюшко? – решилась спросить баба, услышав ласковость в голосе. Ведь у Петры так: что не по нем, живо кулаком в глаз, а там разбирайся. Бывало, в молодых-то летах и дня не хаживала без синяка. А нынче присмирел чуток, может, старость чует? Тоже боров, прости Господи, и одышка-то его не берет. Так сторожко думала Августа, жадно оглядывая столешню, где грудой навалены пряники медовые, да калачи городские, да жамки сахарные и желтые глызы сахара. Потом и на девок покосилась, не грызут ли чего. Им только дозволь, живо все подметут.
Ой, знал Петра Афанасьич: если бы понадобилась собака добро сторожить, то лучше Августы ему не сыскать. У нее меж пальцев не протечет, она из козульки каравай выпечет.
Крепко цеплялась Августа за хозяйскую квашню и девок до хлеба не допускала, чтобы большухой в избе оставаться среди бабьего племени. И как ни натужно было тащить на себе весь дом (много ли девки-то делают, каждая для себя норовит), но с первыми петухами часа в три ночи подымется, печь истопит, выть сварит и скотину обиходит. Не надо Августе из чужих рук смотреть на кусок, от своего хлеба отщипнет.
– Эк добра-то навез опять, сколько денег по-пустому вывалил, – недовольно заборшала Августа, быстренько убрала и пряники медовые, и конфеты, и калачи городские. Мало ли кто в гости почтенный зайдет, угостить надо, похвастать житьем-богачеством. А пока пусть полежат в шкафу. И если покопаться в Августиных припасах, то много добра можно найти там еще с прошлых ярмарок: пряники загусели, стали тверже камня, и когда расщедрится мать, кинет девкам по кругляшу, у тех и зуб неймет. Они матери жалуются, а та и радехонька:
– Вот и хорошо, надольше хватит, если помалу сосать. А то на вас не напахать, эки прожоры.
Идет Петра по Дорогой Горе в шубе нагольной обыденной, в беличьей шапке с длинными завязками и в черных базарных катанках до колена. Катанки новехоньки, тверды, как вяленая треска, и не гнутся, а потому идет Петра вперевалку на чужих деревянных ногах.
А дорога так сочно скрипит под ногами, снега пронзительно-голубые, пересыпчатые, больно смотреть на них; словно бы легким дымом заволокло небо, и над студеным суземьем разлилось багровое пожарище. Далеко слышны одинокие шаги Петры Афанасьича, бухают в ответ заиндевелые избы, осевшие в снега по самое верхнее жило, оконца задвинуты волочильными досками, и кажется, что повымерла Дорогая Гора. Далеко в подугорье на заречье уходит голубая дорога, и в самом конце ее скребется с возом сена похожая на собаку лошаденка... Осподи, простору-то сколько. Уж там, за Кумжею, не Расея-матушка, там шальная комариная тайбола. Ой, дико место, темная сторона, зазря земля гибнет. Эх, жизнь, чем дальше, тем трудней. Как-то зятелко в Петербурге птицу нынче продаст, три воза на Пинежской ярмарке взяли дичи, рябчика стреляного да чухаря. Может, и зря доверился, на такие деньги товару. А ну как объедут, тамошним купезам пальца в рот не клади, руку откусят. Ой ловки... Ободрал намерзшие ледышки с усов и бороды, пальцы сразу ожгло морозом, едва отошли в овчинных рукавицах. Еще постоял, глядя в заречную сторону, где небо было мглистым и уже по-вечернему зоревым: нынче светлого дня с воробьиный скок. Морозы-то жмут: из озер, поди, всю воду съели. Рыбе-то воздуха ой как нужны, вода с морозу преет. Рыба сейгод в пролубь сама пойдет, только качай ее. Может, и наведать Сояльское озерко и гнедую кобылу спробовать. Всего-то пятнадцать верст, эко диво. В чащине озерко-то, навряд ли кто прознал его. А што, засиделся я, ей-Богу, засиделся, скоро и дышать не замогу. Уж я ли не ломил работы, осподи, сколько переробил, другому и не снилось эстолько, ночами не сыпывал, а какая-то дикая толщина прет. И с чего бы это?
И тут услыхал легкие разбежистые шаги и, еще не оглянувшись, уже знал, что спешит Калина Богошков: только он в Дорогой Горе так ходит, по-птичьи. С той сенокосной поры, когда схоронил мужик бабу, вроде бы и не бычились более, но и при встречах шапок не ломали и долгих разговоров не вели. Оглянулся Петра Чикин будто случайно, да и негоже спиною к встречному стоять. Уж совсем рядом шел вприскочку Калина Богошков, только малица завивалась в ногах.
– Куда, как на пожар? – окликнул Петра.
– Не на пожар, а дело есть, – невольно остановился Калина, пристально глянул из-под пыжиковой шапки.
– Без дела не живем, – согласился Петра, затеивая пустяковый разговор. – Вдовеешь все?
– Как сухое дерево...
– Бабу бы нать, сыну мати. Еще успешь новых народить. – В зеленых Петриных глазах родился интерес.
– Да как бы не нать-то, дак. Ну ладно, пошел. – И, не попрощавшись, Калина свернул за угол в сторону питейного дома. А Петра Афанасьич еще потоптался в одиночестве, слегка обиженный коротким разговором, и неожиданно подумал: «А чем не жених моей Евстолье? Сопрела девка, ой сопрела. Ей бы в такие годы ребят тетешкать, а она как сыч на лесине. Вот и боршит все, скрипит, будто худое дерево. И это не по ней, и то не по ней. Столько лет над сундуками кряхтела, каждую ягодину продаст, сколько шерсти напрядет – все на людей, все на людей, каждую копейку в сундук упехает. И постели-то новые, и подушечки-то пуховые, а одеяльницы овчинные... Девки-то пустоголовые все на горку, задницей потрясти, кавалера выглядеть, а она не-е, она уж не такая...»
Горделивая грусть тронула сердце Петра Афанасьича: да и как тут не грустить, своя кровь, свои заделки. А и Калина – мужик в соку, пусть бородат, да тороват, из своей борозды не выпадет, и парничок растет услужливый, дай Бог, прильнут друг к другу. А изба-то дядькина еще, во всю деревню отличная, с петухами и узорными полотенцами, с красными оконцами по переду. Жених, как о давно решенном подумал Петра Афанасьич и стал мозговать, с какого бока подступиться к Калине, как ловчее спеленать его, ведь что не по нему, живехонько вспыхнет...
Хлопнул с досады по шубе, опомнился, понял, что вслух сам с собою беседу вел. Зябко передернул плечами, остыл, мороз и под овчины забрался; шевельнул пальцами в рукавице, наследил там липкие пряники. Как пошел, с собой захватил, дай, думаю, своего Петрухича угощу перед Рождеством. С узелком по деревне как-то и смутно идти, каждый встречный-поперечный глазеть будет (не подумал, что дивный мороз), потому в одну рукавицу орехов-гнидок насыпал, в другую – пряников расписных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95