ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Да тут и Вильгельмесса!»
Что касается Франсуазы, ее ненависть к немцам была исключительной; она уравновешивалась только той, что внушали ей наши министры. Я не знаю, чьей смерти она жаждала больше — Гинденбурга или Клемансо.
Мой отъезд из Парижа был на некоторое время отложен — я получил горестно потрясшее меня известие и был неспособен отправиться в путь. Я узнал о смерти Робера де Сен-Лу — его убили через два дня после возвращения на фронт, когда он прикрывал отступление своих солдат. Ненависти к какому-либо народу у него вообще не было (что касается императора, то по каким-то причинам личного свойства, возможно, совершенно вздорным, он считал, что Вильгельм II пытался предотвратить войну, а не развязать). Да и ко всему германскому: последнее, что я от него услышал шесть дней назад, было началом песни Шумана, — он напел ее на лестнице по-немецки, и так громко, что, испугавшись соседей, я попросил его замолчать. Он был прекрасно воспитан, и уже по привычке избегал всякой хвалы, брани, фразы, а перед лицом врага, как и в момент мобилизации, он не пытался спасти жизнь, — из-за того же своего обыкновения стушевываться перед другими, просматривавшегося во всех его манерах, — например, он сам закрывал дверцу фиакра, сняв шляпу, когда я, скажем, уезжал от него, а он выходил меня проводить. Много дней я просидел в комнате, размышляя о нем. Я вспомнил его первый приезд в Бальбек: в белом шерстяном костюме, с его зеленоватыми глазами, подвижными, как море, он пересекал холл перед большой столовой с окнами на пляж. Я вспомнил, каким удивительным человеком он мне показался тогда, как сильно я захотел с ним сдружиться. Мое желание осуществилось сверх всех ожиданий, хотя поначалу эта дружба не доставляла мне ровным счетом никакого удовольствия, и только потом я смог осознать, что за этим блеском скрывались и восхитительные качества, и кое-что еще. Все это, и первое, и второе, он раздаривал, не считаясь, и даже в последний день, бросившись на траншею, — из великодушия, чтобы все, чем он владел, могло послужить другим, — так однажды он пробежал по спинке ресторанного дивана, чтобы меня не потревожить. В целом, я довольно редко виделся с ним, и это было в разных местах, в разных ситуациях, разделенных долгим временем, — в бальбекском холле, в ривбельском кафе, в кавалерийской казарме, на донсьерских ужинах с офицерами, в театре, где он влепил пощечину журналисту, у принцессы де Германт, — и оттого он словно бы оставил мне от своей жизни более яркие, более четкие отпечатки, от своей смерти — более светлое горе, чем то, что оставляют люди, любимые нами сильнее, потому что с последними мы общались чаще, и их образ, живущий в нашей памяти — только своего рода средняя величина бесконечности образов, различимых нечувствительно, и у нашей пресыщенной привязанности к ним не остается, как в отношении тех, с кем количество наших встреч было, против нашей воли, ограничено, а сами встречи редки и коротки, иллюзии, что была возможна и более близкая связь, которой, правда, помешали обстоятельства. Спустя несколько дней после того, как я впервые увидел его, гнавшегося за своим моноклем по бальбекскому холлу, и решил, что он необычайно высокомерен, я впервые встретил, на бальбекском пляже, другую живую форму, и она теперь тоже существовала не более, чем в виде воспоминания, — это была Альбертина, попиравшая песок, безразличная ко всему и морская, как чайка. Я столь быстро влюбился, что ради ежедневных прогулок с нею так и не уехал из Бальбека повидаться с Сен-Лу. Однако в истории моих отношений с ним есть и свидетельство о том, что на время я разлюбил Альбертину, ибо если я сколько-то и прожил у Робера в Донсьере, то только из-за печали, что меня не покидает чувство к г-же де Германт. Его жизнь, жизнь Альбертины, столь поздно узнанные мной, и обе в Бальбеке, и так быстро окончившиеся, едва пересекались; но это его, твердил я себе, чувствуя, как проворные челноки лет ткут нити между, казалось, наиболее удаленными друг от друга воспоминаниями, это его я посылал к г-же Бонтан, когда меня покинула Альбертина. И потом я узнал, что их жизни таили в себе схожую тайну. Тайна Сен-Лу причиняла мне теперь, быть может, больше страданий, чем тайна Альбертины, потому что Альбертина теперь стала для меня совсем чужой. Но ничто не могло утешить меня в мысли, что их жизнь окончилась так рано. Они часто тревожились обо мне: «Ведь вы болеете». И вот, они мертвы, а я теперь сопоставляю разделенные небольшим отрезком последние образы, — перед траншеей, у реки, — с первыми, в которых, даже в случае Альбертины, если что-то и представляло для меня ценность, то только отблеск солнца, садящегося в море.
Смерть Сен-Лу сильней опечалила Франсуазу, чем смерть Альбертины. Она безотлагательно взялась за роль плакальщицы и перебирала воспоминания о покойном в причитаниях, безутешном погребальном плаче. Она кичилась своей скорбью, ее лицо высыхало и она отворачивая голову лишь тогда, когда я случайно выказывал свое горе; ей хотелось сделать вид, что она ничего не заметила. Ибо, как натуру нервическую, нервозность ближних, вероятно, слишком похожая на собственную, ее раздражала. Теперь она охотнее давала понять, что у нее слегка шею поламливает, голова кружится, что она ушиблась. Но стоило мне упомянуть о какой-нибудь своей болезни, и к ней возвращалось стоическая степенность, она делала вид, что не слышит. «Бедный маркиз», — говорила она, хотя и не могла удержаться от мысли, что он предпринял, наверное, и невозможное, чтобы остаться в тылу, и, раз уж призвали, чтобы избежать опасности. «Бедная мать, — говорила она о г-же де Марсант, — как она, наверное, плакала, когда узнала о смерти своего мальчика! Если б она только могла на него посмотреть, но, наверно, лучше, чтоб она его не видела, а то ведь ему нос разнесло пополам, всего разворотило». Глаза Франсуазы увлажнялись, но сквозь слезы пробивалось жестокое любопытство крестьянки. Наверное, Франсуаза искренне сострадала г-же де Марсант, но ей было жаль, что она не знает, во что эта скорбь вылилась и не может натешиться зрелищем и печалью сполна. И поскольку ей все-таки нравилось поплакать, и чтобы слезы не остались незамеченными мною, она всхлипывала, заходясь: «Вот уж выпало мне на долюшку!» Она жадно выискивала следы горя на моем лице, и я говорил о Робере суховато. И, быть может, из духа подражания, потому, что она слышала, что так говорят, ибо в буфетных, как в салонах, бродят свои клише, не без удовольствия, впрочем, беднячки, она повторяла: «От смерти-то его денежки не спасли, умер, как все, и больше они ему не пригодятся». Дворецкий обрадовался возможности и поведал Франсуазе, что, конечно, это печально, но почти не важно наряду с теми миллионами, что постоянно погибают вопреки усилиям правительства скрыть эти факты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114