ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но из слабости одного не рождается сила другого. Беда не в самой активности, а в том, что активные духовно бесплотны , как любил повторять мой кузен, отец Виктор. Они живы только в движении. Останови их, и они рассыплются, как духи промежуточных состояний и ступеней мытарских. Но боюсь, что мир этих мальчиков будет хотя и менее жуток, но более жалок. Как бы в нем не задохнуться будущему созерцателю».
«Послушай, Тима, — обиженно прервал дедушку Леонард Адольфович, — это же абсолютный нонсенс. Кому ты все это проповедуешь? Для меня это — чушь и белиберда. Гарик и Саша и так ни поняли не слова…» «Ну, тогда это — для Гени», — сказал дедушка.
Когда я прибежал домой, гости уже прибыли. Мой двоюродный дед («дядя» — на языке нашей семьи), недавно и относительно благополучно вернувшийся из Кунгурской тюрьмы, Эфраим Львович сидел на диване в франтовской жилетке и расстегнутом английском двубортном пиджаке. Другой гость, первый альт Госоркестра Гордон, спорил с папой о чем-то, а на столе стояла очень красивая бутылка крымского «Южнобережного» портвейна. Пока я обнимался и целовался с дядей (которого страшно любил), мама ставила на стол ужин.
«А я утверждаю, — громко говорил папа, — что ни производить спектрографический анализ металла, ни играть на вашем альте без культуры невозможно». «Культура — релятивна», — поспешил вставить я, наконец-то вспомнив ссылку Гарика на Роберта. Все изумленно (так мне показалось) замолчали.
Гордон обернулся ко мне и совершенно серьезно спросил: «Культура релятивна чем у?» Пот позора уже начал заливать мне лоб и глаза. «Да очень просто, — отвечал я, предвосхищая в этом вступительном обороте ораторскую манеру моего будущего друга и мэтра московских методологов Георгия Петровича, — она релятивна лежащим вне ее духовным целям ее носителей и одновременно их интенциональным состояниям, например — созерцательности». «Странно, — проговорил Гордон, — и не очень похоже на то, чему меня учили в Марбурге. Это несколько похоже на феноменологию, но я, к сожалению, так и не побывал во Фрейбурге. Мне пришлось оставить мои занятия философией и покинуть Германию в 1927-м». «По-моему, ему надо подать заявление в Царскосельский лицей, — улыбаясь, сказал дядя. — Очень красивая была школа».
Гордон хохотал басом, а папа, конечно, был очень горд за мое «представление», хотя и недоволен его непозволительной развязностью.
Согласно позднейшему рассказу Гени, вечером того же дня Анатолий говорил дедушке, что революционный большевистский режим высвободил бешеную энергию в средних слоях населения и что иная, современная модификация этого режима эту энергию стала душить. Дедушка возражал. Конспект этой беседы таков:
Дедушка: Активность, о которой вы плачете, так же косна, как наша замечательная пассивность. Ни в том, ни в другом нет личностного бытия, нет индивидуального сознания. Вот сами вы, Анатолий Юлианович» такого в беспамятстве наворотили, что и подумать было страшно. Так вы и не думали, ведь победа была ваша . А как остановили вас, так страшно стало, и — опять не думаете. Никто из вас не думает — ни те, кто жаждет реванша, ни те, кто молит о передышке, ни те, кто лишь слабо надеется выжить. Но если это случится и вы выживете, то тогда придет к вам самое страшное — тогда окажется, что вам не о чем будет говорить, а другим будет нечего о вас говорить. И дети ваши будут жалки (если они у вас будут), ибо из-за отсутствия в вас бытия в них не будет ничего. Даже ужаса вашей жизни не будет. С ними — просто ничего не случится.
Анатолий: Мне стыдно за тех, кто хочет только выжить…
Дедушка: Чепуха, мой дорогой, чисто русская чепуха! Здесь всегда стыдятся за другого. Стыд за другого стал формой нашего самосознания. В 1918-м я пришел на лекцию Василия Васильевича, которого очень любил еще по прежним петербургским встречам. После лекции он еле отбился от дам и барышень, и мы прошлись немного. Как дошли до Гагаринского, так он остановился вдруг и мне: «Так вы, конечно, считаете, что я с ними суров, нелюбезен, высокомерен, да? Так нет же, — говорит, — я их люблю. Да только их вовсе не интересует, что я им рассказываю. Они мной восторгаются и за меня же стыдятся ». «Так чего же, — спрашиваю, — стыдиться?» — «А я вам расскажу. Одна такая барышня, давно еще, все меня целовала, ласкала и приговаривала: „Я обожаю вас, чудного, замечательного, но мне все равно за вас отчего-то стыдно“. „Да отчего же?“ — спрашиваю, а самому горько и мутно. Я оттого и вспомнил о Василии Васильевиче, что вы, Анатолий, как та барышня, вы о себе не думаете, а оттого и другого не видите».
Анатолий: И этой переулочной мудростью вы начиняете Нику, нашего удивительнейшего, смешнейшего Нику!
Дедушка: Нет. Это — для вас, а не для Ники. У Ники слишком велика способность к незаинтересованной имитации жизни. Я не шучу, ведь все происходящее не только страшно, но и — забавно. Пройдет года два, и он превратится в своего человека . А страшнее этого ничего и быть не может.
Анатолий: Нет! Никогда он не станет их человеком!
Дедушка: А не все ли равно — их ли, вашим ли, Роберта, Гарика? Он не должен стать своим ни для кого. Понятно?
Глава шестая: 14-го июля 1938 г., 4—5 вечера
Найти и записать этот кусочек оказалось чрезвычайно трудно. Главное — пришлось пожертвовать по ей мере двумя версиями дворовой легенды о Фиолетовом экспрессе, на котором якобы Ника от Москвы доехал прямо до Мадрида. На самом же деле они ехали без пересадки до Берлина, а оттуда другам поездом до Парижа. В Мадриде Ника вообще никогда не был.
Это начало происходить где-то после полудня. Ника находился именно в том состоянии, которое Роберт называл «полной недосягаемостью себя для себя самого». После обеда у него заболел живот, но не настолько, чтобы можно было пожаловаться дедушке. Он выглянул на улицу — никого, кроме жуткого яркого солнца. Вернувшись, он обнаружил — на этот раз без всякой радости, — что дома буквально никого не было. Он положил голову на покрытый клеенкой стол. В столовой с одним высоченным окном, выходившим на глухую стену соседнего двора, было необычно темно. Нике вдруг захотелось горячего чая. Он поднял голову и… увидел дедушку. Тот сидел прямо, спиной к окну, немного откинувшись, с руками, сложенными на коленях. Он не смотрел на Нику. Нике почему-то стадо холодно в затылке. И такой это был разговор.
Ника: Дедушка, мне сейчас противно.
Дедушка: Ничего, посидишь в холодке немного, а потом выйдешь на улицу, и все пройдет.
Ника: Дедушка, мне сейчас совсем противно. И живот здесь совсем ни при чем. Это оттого, что я вчера, при гостях, очень смешно про дьякона рассказывал. Я, конечно, не такой талантливый, как Роберт… но я сам чувствую, что в присутствии других начинаю говорить, как многие другие очень уж развитые дети — так, чтобы взрослым нравилось и вообще всем…
Дедушка:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31