ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я намечал капитальную реорганизацию всех помещений колонии. Длинные комнаты бывшей монастырской гостиницы, называемой у куряжан школой, я намечал под спальни. Выходило так, что в одном этом здании я помещаю все четыре сотни воспитанников. Из этого здания нетрудно было выбросить обломки школьной мебели и наполнить его штукатурами, столярами, малярами, стекольщиками. Для школы я назначил то самое здание без дверей, в котором помещался «первый коллектив», но, разумеется, ремонт здесь был невозможен, пока в нем гнездились куряжане.
Да, мы проявили незаурядную деятельность, но это была деятельность не педагогическая. В колонии не было такого угла, в котором не работали бы люди. Все чинилось, мазалось, красилось, мылось. Даже столовую мы выбросили на двор и приступили к решительному замазыванию ликов святых угодников мужского и женского пола. Только спален не коснулось идея восстановления.
В спальнях по-прежнему копошились куряжане, спали, переваривали пищу, кормили вшей, крали друг у друга всякие пустяки и что-то думали таинственное обо мне и моей деятельности. Я перестал заходить в спальни и вообще интересоваться внутренней жизнью всех шести куряжских «коллективов». С куряжанами у меня установилось сурово точные отношения. В семь часов, в двенадцать и в шесть часов вечера открывалась столовая, кто-нибудь из моих ребят тарабанил в колокол, и куряжане тащились на кормление. Впрочем, особенно медленно тащиться им было, пожалуй, и невыгодно, не потому только, что столовая закрывалась в определенное время, но и потому, что раньше пришедшие пожирали и свои порции, и порции опоздавших товарищей. Опоздавшие ругали меня, кухонный персонал и советскую власть, но на более энергичный протест не решались, так как комендантом нашего питательного пункта по-прежнему был Миша Овчаренко.
Я научился с тайным злорадством наблюдать, с какими трудностями теперь приходилось куряжанам пробираться к столовой и расходиться после приема пищи по своим делам: на пути их были бревна, канавы, поперечные пилы, занесенные топоры, размешанные круги глины и кучи извести… и собственные души. В душах этих, по всем признакам, зачинались трагедии, трагедии не в каком-нибудь шутливом смысле, а настоящие шекспировские. Я убежден, что в это время многие куряжане про себя декламировали: «Быть или не быть? — вот в чем вопрос…»
Они небольшими группами останавливались возле рабочих мест, трусливо оглядываясь на товарищей и виноватым, задумчивым шагом направлялись к спальням. Но в спальнях не оставалось уже ничего интересного, даже и украсть было нечего. Они снова выходили бродить поближе к работе, из ложного стыда перед товарищами не решались поднять белый флаг и просить разрешения по прямым линиям стремительные, как глиссер, горьковцы, легко подымаясь в воздух на разных препятствиях; их деловитость оглушала куряжан, и они снова останавливались в позах Гамлета или Кориолана. Пожалуй, положение куряжан было трагичное, ибо Гамлету никто не кричал веселым голосом:
— Не лазь под ногами, до обеда еще два часа!
С таким же непозволительным, конечно, злорадством я замечал замирание и перебои в сердцах куряжан при упоминании имени горьковцев. Члены передового сводного иногда позволячли себе произносить реплики, которые они, конечно, не произносили бы, если бы не окончили педагогический вуз.
— Вот подожди, приедут наши, тогда узнаешь, как это на чужой счет жить…
Из куряжан, кто постарше и поразвязнее, пробовали даже сомневаться в значительности предстоящих событий и вопрошали с некоторой иронией:
— Ну, так что ж такое страшное будет?
Денис Кудлатый на таком вопрос отвечал:
— Что будет? Ого! Собственно говоря, они тебя таким узлом завяжут… жениться будешь, так и то вспомнишь.
Миша Овчаренко, который вообще не любил недоговоренностей и темных мест, выражался еще понятнее:
— Сколько тут вас есть дармоедов, двести восемьдесят чи сколько, столько и морд будет битых. Ох, и понабивают морды, смотреть страшно будет!
Слушает такие речи и Ховрах и цедит сквозь зубы:
— Понабивают… Это вам не колония имени Горького. Это вам Харьков!
Миша считает поднятый вопрос настолько важным, что отвлекается от работы и ласково начинает:
— Милый человек! Что ты мне говоришь: не колония Горького, а Харьков и все такое… Ты пойми, дружок, кто это позволит тебе сидеть на его шее? Ну, на что ты кому сдался, кому ты, дружок, нужен?
Миша возвращается к работе, и уже в руках у него какой-нибудь рабочий инструмент, а на устах заключительный аккорд:
— Как твоя фамилия?
Ховрах удивленно встряхивается:
— Что?
— Фамилия твоя как? Сусликов? Или как? Может, Ежиков?
Ховрах краснеет от смущения и обиды:
— Да какого ты черта?
— Скажи твою фамилию, тебе жалко, что ли?
— Ну, Ховрах…
— Ага! Ховрах… Верно. А я уже забывать начал. Лазит здесь, вижу, под ногами какой-то рыжий, пользы с тебя никакой… Если бы ты работал, дружок, смотришь, туда-сюда, и бывает, нужно сказать: «Ховрах, принеси то. Ховрах, ты скоро сделаешь? Ховрах, подержи, голубчик». А так, конечно, можно и забыть… Ну, иди гуляй, дорогой, у меня, видишь, дело, надо эту штуковину проконопатить, а то возят одной бочкой и на суп, и на чай, и на посуду. А тебя ж кормить нужно. Если тебя, понимаешь, не накормить, ты сдохнешь, вонять будешь тут, неприятно все-таки, да еще гроб тебе делать придется — тоже забота…
Ховрах, наконец, вырывается из Мишиных обьятий и уходит. Миша ласково говорит ему вслед:
— Иди, подыши свежим воздухом… Очень полезно, очень полезно…
Кто его знает, убежден ли Ховрах в пользе свежего воздуха, убеждена ли вместе с ним вся куряжская аристократия? В последние дни они стараются все-таки меньше попадаться на глаза, но я уже успел познакомиться с куряжской ветвью голубой крови. В общем они хлопцы ничего себе, у них все-таки есть личности, а это мне всегда нравится: есть за что взяться. Больше всех мне нравится Перец. Правда, он ходит в нарочитой развалке, и чуб у него до бровей, и кепка на один глаз, и курить он умеет, держа цигарку на одной нижней губе, и плевать может художественно. Но я уже вижу: его испорченное оспой лицо смотрит на меня с любопытством, и это — любопытство умного и живого парня.
Недавно я подошел к их компании вечером, когда компания сидела на могильных плитах нового поросячьего солярия, курила и о чем-то без увлечения толковала. Я остановился против них и начал свертывать собачью ножку, рассчитывая у них прикурить. Перец весело и дружелюбно меня разглядывал и сказал громко:
— Стараетесь, товарищ заведующий, много, а курите махорку. Неужели советская власть и для вас папирос не наготовила?
Я подошел к Перецу, наклонился к его руке и прикурил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180