ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Переписка наша с Алексеем Максимовичем давно уже была регулярной. Не видя его ни разу, колонисты ощущали его личность в своих рядах и радовались ей, как радуются дети образу матери. Только тот, кто в детстве потерял семью, кто не унес с собой в длинную жизнь никакого запаса тепла, тот хорошо знает, как иногда холодно становится на свете, только тот поймет, как это дорого стоит — забота и ласка большого человека, человека — богатого и щедрого сердцем.
Горьковцы не умели выражать чувства нежности, ибо они слишком высоко ценили нежность. Я прожил с ними восемь лет, многие ко мне относились любовно, но ни разу за эти годы никто из них не был со мною нежен в обычном смысле. Я умел узнавать их чувства по признакам, мне одному известным: по глубине взгляда, по окраске смущения, по далекому вниманию из-за угла, по чуть-чуть охрипшему голосу, по прыжкам и бегу после встречи. И я поэтому видел, с какой невыносимой нежностью ребята говорили о Горького, с какой жадностью обрадовались его коротким словам о приезде.
Приезд Горького в колонию — это была высокая награда. В наших глазах, честное слово, она не была вполне заслужена. И эту высокую награду нам присудили в то время, когда весь Союз поднял знамена для встречи великого писателя, когда наша маленькая община могла затеряться среди волн широкого общественного чувства.
Но она не затерялась, и это трогало нас и нашей жизни сообщало высокую ценность.
Подготовка к встрече Горького началась на другой день после получения письма. Впереди себя Алексей Максимович послал щедрый подарок, благодаря которому мы могли залечить последние раны, которые еще оставались от старого Куряжа.
Как раз в это время меня потребовали к отчету. Я должен был сказать ученым мужам и мудрецам педагогики, в чем состоит моя педагогическая вера и какие принципы исповедую. Поводов для такого отчета было достаточно.
Я бодро приготовился к отчету, хотя и не ждал для себя ни пощады, ни снисхождения.
В просторном высоком зале увидел я наконец в лицо весь сонм пророков и апостолов. Это был… синедрион, не меньше. Высказывались здесь вежливо, округленными любезными периодами, от которых шел еле уловимый приятный запах мозговых извилин, старых книг и просиженных кресел. Но пророки и апостолы не имели ни белых бород, ни маститых имен, ни великих открытий. С какой стати они носят нимбы и почему у них в руках священное писание? Это были довольно юркие люди, а на их усах еще висели крошки только что сьеденного советского пирога.
Больше всех орудовал профессор Чайкин, тот самый Чайкин, который несколько лет назад напомнил мне один рассказ Чехова.
В своем заключении Чайкин ничего от меня не оставил:
— Товарищ Макаренко хочет педагогический процесс построить на идее долга. Правда, он прибавляет слово «пролетарский», но это не может, товарищи, скрыть от нас истинную сущность идеи. Мы советуем товарищу Макаренко внимательно проследить исторический генезис идеи долга. Это идея буржуазных отношений, идея сугубо меркантильного порядка. Советская педагогика стремится воспитать в личности свободное проявление творческих сил и наклонностей, инициативу, но ни в коем случае не буржуазную катгорию долга.
«С глубокой печалью и удивлением мы услышали сегодня от уважаемого руководителя двух образцовых учреждений призыв к воспитанию чувства чести. Мы не можем не заявить протест против этого призыва. Советская общественность также присоединяет свой голос к науке, она также не примиряется с возвращением этого понятия, которое так ярко напоминает нам офицерские привелегии, мундиры, погоны».
«Мы не можем входить в обсуждение всех заявлений автора, касающихся производства. Может быть, с точки зрения материального обогащения колонии это и полезное дело, но педагогическая наука не может в числе факторов педагогического влияния рассматривать производство и тем более не может одобрить такие тезисы автора, как „промфинплан есть лучший воспитатель“. Такие положения есть не что иное, как вульгаризация идеи трудового воспитания».
Многие еще говорили, и многие молчали с осуждением. Я, наконец, обозлился и сгоряча вылил в огонь ведро керосина.
— Пожалуй, вы правы, мы не договоримся. Я вас не понимаю. По-вашему, например, инициатива есть какое-то наитие. Она приходит неизвестно откуда, из чистого, ничем не заполненного безделья. Я вам третий раз толкую, что инициатива придет тогда, когда есть задача, ответственность за ее выполнение, ответственность за потерянное время, когда есть требование коллектива. Вы меня все-таки не понимаете и снова твердите о какой-то выхолощенной, освобожденной от труда инициативе. По-вашему, для инициативы достаточно смотреть на свой собственный пуп…
Ой, как оскорбились, как на меня закричали, как закрестились и заплевались апостолы! И тогда, увидев, что пожар в полном разгаре, что все рубиконы далеко позади, что терять все равно нечего, что все уже потеряно, я сказал:
— Вы не способны судить ни о воспитании, ни об инициативе, в этих вопросах вы не разбираетесь.
— А вы знаете, что сказал Ленин об инициативе?
— Знаю.
— Вы не знаете!
Я ваытащил записную книжку и прочитал внятно:
«Инициатива должна состоять в том, чтобы в порядке отступать и сугубо держать дисциплину» — сказал Ленин на Одиннадцатом сьезде ВКП(б) 27 марта 1922 года.
Апостолы только на мгновение опешили, а потом закричали:
— Так при чем здесь отступление?
— Я хотел обратить ваше внимание на отношение между дисциплиной и инициативой. А кроме того, мне необходимо в порядке отступить…
Апостолы похлопали глазами, потом бросились друг к другу, зашептали, зашелестели бумагой. Постановление синедрион вынес единодушное:
«Предложенная система воспитательного процесса есть система не советская».
В собрании было много моих друзей, но они молчали. Была группа чекистов. Они внимательно выслушали прения, что-то записали в блокнотах и ушли, не ожидая приговора.
В колонию мы возвращались поздно ночью. Со мной были воспитатели и несколько членов комсомольского бюро. Жорка Волков дорогой плевался:
— Ну, как они могут так говорить! Как это, по-ихнему: нет, значит, чести, нет, значит, такого — честь нашей колонии? По-ихнему, значит, этого нет?
— Не обращайте внимания, Антон Семенович, — сказал Лапоть. — Собрались, понимаете, зануды…
— Я и не обращаю, — утешил я хлопцев.
Но вопрос был уже решен.
Не содрогнувшись и не снижая общего тона, я начал свертывание коллектива. Нужно было как можно скорее вывести из колонии моих друзей. Это было необходимо и для того, чтобы не подвергать их испытанию при новых порядках, и для того, чтобы не оставить в колонии никаких очагов протеста.
Заявление об уходе я подал Юрьеву на другой же день.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180