ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В том, что это именно спектакль, у меня не было сомнений: люди пришли, чтобы увидеть мою игру, и, подозреваю, надеялись, что я собьюсь, позабыв роль.
Поначалу все шло как по маслу. Карсон допустил ошибку, начав допрашивать меня о содержании моих книг: ему следовало знать, что художник самый безжалостный обвинитель, самый придирчивый судья своих творений. Но Карсон пытался говорить со мной на равных; возведя глаза к Олимпу, он, ослепленный, потерял равновесие и упал. Рассуждения обывателей на литературные темы неинтересны просто потому, что невнятны; я всегда считал, что их мнениям было бы свойственно некое очарование, умей они выражать их поизящнее. Я полностью предвидел тактику допроса, избранную Карсоном, и понимал, что мое искусство попадет под такой же обстрел, как и мои знакомства. Когда Карсон с карикатурным ирландским акцентом принялся читать выдержки из моего письма к Бози, красота которого сохранилась даже в его передаче, стало ясно, что они оскорбляют его до глубины души. Это было мне на руку: я получал некое преимущество.
Но когда дело дошло до молодых людей, я дрогнул. Я сочинил историю, где отвел себе роль доброго дядюшки, – и, увы, переоценил возможности своего воображения. Я дрогнул, как дрогнет любой художник, принужденный идти в толпу – тем более в сопровождении адвоката – и оправдываться на языке толпы. Поступки любого человека, если их рассматривать на судебном заседании, заслуживают кары хотя бы за их банальность.
Карсон называл конкретные имена и места. Он интересовался подарками, которые я раздавал, и беспардонно лез в подробности вечеринок у Альфреда Тейлора. Он намекал на некие «скандальные факты», а когда он сообщил суду, что юноша, которого я наивно считал уехавшим в Америку, находится здесь и готов дать показания, я понял, что погиб. Я, построивший свою философию на отрицании обыденной реальности, на нее-то и напоролся. Я всегда утверждал, что интерпретация интереснее самого факта; к несчастью, я оказался прав. Меня погубили грязные интерпретации, данные людьми моим поступкам, – забавно, правда?
Я мог бежать из страны, когда сэр Эдвард Кларк снял обвинение против Куинсберри и был выписан ордер на мой арест; но я этого не сделал. Я чувствовал, что лавина событий несет меня, как щепку, и, пребывая в состоянии крайней подавленности, попросту не верил, что могу что-нибудь предпринять для своего избавления. Я взывал к миру о спасении моего доброго имени, а он взял и уничтожил меня.
В тот роковой вечер я сидел с Бози в отеле «Кадоган» и пил рейнвейн с сельтерской. Просматривая свежие вечерние газеты, я получал какое-то странное удовольствие. В «Эко», например, говорилось, что я разоблачен и со мной покончено; увидев эти слова, я громко рассмеялся. Когда я прочел в «Ньюс», что выписан ордер на мой арест по обвинению в «безнравственном поведении», мне почудилось, что речь идет не обо мне, а о ком-то другом. Я сказал тогда Бози, что давно знаю, как люди могут любить, но только теперь вижу, как они могут ненавидеть. Так я сидел, ожидая, какой следующий ход сделает Общество. Оно уже уничтожило мою волю, мою веру в себя как человека и как художника, и не так уж важно теперь было, как оно поступит с моим телом.
Около шести часов в мой номер без стука вошли два детектива.
– Мистер Уайльд, если я не ошибаюсь? – обратился ко мне один из них.
– Если вы до сих пор меня не знаете, не узнаете никогда. – Я, по-видимому, был настроен несколько истерически.
– Я должен просить вас, мистер Уайльд, пройти с нами в полицейский участок.
– Можете подождать, пока я допью?
– Нет, сэр, не можем. – В этот миг я понял, что моей свободе пришел конец.
У дверей отеля собралась толпа. Когда я, спотыкаясь, вышел на крыльцо, раздались крики: «Вот он!» Пока меня вели к безобразному экипажу, зеваки выкрикивали мне вслед ругательства. Меня отвезли в полицейский участок на Боу-стрит и посадили в камеру. Остаток дня совершенно стерся у меня из памяти, если не считать лязга ключей и хлопанья дверей, – я чувствовал себя преступившим адские врата. Покров тьмы опустился на эти ужасные часы, и я не испытываю желания разорвать его и увидеть свое лицо, услышать свой голос, должно быть, искаженный страхом до неузнаваемости. Вся моя жизнь была подготовкой к этому дню – его тайны нашептывало мне детство, его образ я видел в жутких сновидениях.
Пока я лежал на тюремной койке, мой дом разоряли кредиторы, моя семья вынуждена была скрываться, мои книги и картины распродавались. Но в первые дни заключения я не чувствовал из-за этого особых сожалений – ведь есть предел страданиям, которые может испытывать человек, принять их больше означало для меня погибнуть. Зато меня донимали мелкие, ничтожно мелкие огорчения. Не судьба жены и детей меня беспокоила, а отсутствие сигарет. Не о рукописях своих я думал, которые оказались в руках случайных покупателей, а о том, что в камере нечего читать.
Но нет худа без добра. Лишенный книг и сигарет, я не мог нигде спрятаться и был принужден взглянуть на вещи под другим углом зрения. Так велико было испытанное мной потрясение, что во мне проснулось непреодолимое любопытство к миру, который внезапно открыл мне свое лицо и который, как выяснилось, покоится на совсем иных основаниях, нежели я воображал. Машина жизни оказалась адской машиной, и мне не терпелось переведаться с теми, кто понимал это всегда и действовал сообразно ее законам. В самом сердце Лондона я был замурован наглухо, как в саркофаге, и мне хотелось понять, что за мертвецы лежат бок о бок со мной. Это было, можно сказать, начало новой жизни.
28 сентября 1900г.
После многих дней и многих ночей – не могу сказать, сколь многих, ибо для тех, чей взгляд обращен в собственное сердце, времени не существует, – я был взят из камеры и в закрытом фургоне доставлен в Олд-Бэйли. Со мной ехали и другие заключенные, но почему-то предметом жалости оказался я один. Тюрьма – это вам не на воды прокатиться, сообщили мне; если мне повезет, меня отправят в Брикстон – «там сидит чистая публика». Безумная молодая женщина, которая лазила людям в карманы на Стрэнде, показала мне клочок бумаги, где была написана ее речь в собственную защиту. Я посоветовал ей не произносить этого в суде – это был самый тяжкий обвинительный акт из всех, что я когда-либо читал.
Когда мы вышли из фургона, нас повели по каменному коридору со сводчатыми нишами по обе стороны, которые напомнили мне террасу Аделфи. Услышав свое имя, я поднялся по деревянной лестнице и, к своему изумлению, оказался в зале суда у самой скамьи подсудимых. Я терпеть не могу подобных трюков; меня охватила лихорадочная дрожь, и мне стоило большого труда взглянуть в лицо тем, кого я знал, и тем, кто просто пришел поглазеть на мой позор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54