ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Бытие», например. Предстает наша старая квартира на Садовой улице с запахом натертых полов, с тишиной, сопровождавшей все мое детство, с огромным буфетом, в котором, знаешь, где-нибудь непременно лежит почти полная коробка шоколадных конфет с ликером. Или – «сила». Возникает мягкий голос Кипарисова, произносящий с присущей ему небрежной отчетливостью: «Нехорошо, мой мальчик».
Однако скучно. Хоть бы Новгородов поскорей пришел! Я тихо свищу на мотив «Мы встретились с тобой», как было установлено между нами, чтоб обозначить для Новгородова место секрета. В образе пластуна представляю я его себе – в образе пластуна, который ползет из темноты на животе, сжимая в зубах кинжал. Какая ерунда! Пашка Новгородов, московский наборщик, рыж, смешлив и придирчив сверх меры. Так и был он с первого взгляда отнесен к группе суетливых болтунов со своим курносым носом и манерой хохотать над каждым словом Степикова. «Обыкновеннейший парень», – сказали бы вы, озирая незамысловатый набор его лица, щедро залитого веснушками. Но это не так! Я ведь знаю, что обыкновенных людей нет. Все необыкновенны. Сумей только найти эту необыкновенность, и тогда ты будешь видеть человека насквозь, будешь знать, как он ответит на поцелуй, где зарыдает, с кем пойдет на смерть, а с кем в пивную и в какой час с ним произойдет катастрофа от неразделенной любви.
После этих мыслей о Новгородове, доставивших мне удовольствие, потому что в них я выступал (правда, к сожалению, только перед самим собой) как тонкий психолог, я вынужден был отметить в Пашке линию упорства, обрисовавшую его безволосый подбородок, и позавидовать ей, так же как недостижимой для меня рассеянности взгляда, свойственной мечтателям и упрямцам, и особенно – манере отвечать, не дождавшись конца моего вопроса, – манере, изобличавшей в Новгородове раздражительную быстроту мысли. Идея встречи с австрийцами, по правде сказать, принадлежала ему. Идея перестроить работу кружка тоже принадлежала ему. «Так нельзя работать, Сергей, – сказал он вчера, – нужны тройки или семерки, словом, нужна организация. Придумай. Иначе мы провалимся».
И вот я стою под небом Галиции и придумываю. Ночь густеет. Храпит Колесник. Вылезают прожекторы на небо. Потому что я обещал, сказавши: «Открыл Америку! Не беспокойся, это у меня не первый кружок». И ничего не могу придумать.
Тут я вспоминаю о старом своем прибежище: Левин. И вот я пишу мысленное письмо Левину.
«Дорогой товарищ Левин, – пишу я, глядя на разлинованное прожекторами небо, – дорогой товарищ Левин! Организационная слабость. Пожалуй, вы не знаете, что я на фронте, что я пропагандист в окопах…»
Левин отвечает немедленно, прямо обрывает меня на полуслове, вмешивается, дрожа от нетерпения. И вот я воображаю левинский ответ. Но нет, я не могу вообразить его! Конечно, Левин хвалит меня, мужество, ловкость, говорит, что я превзошел многих, – словом, Левин отвечает восторженно, но туманно…
И неожиданно я говорю себе: «А не довольно ли дурака валять, Сережа? Не пора ли отставить все эти мысленные разговоры с Левиным, всю эту опасную игру воображения?»
Ах, вот оно что! Формулировка, как всегда, пришла после процесса сознания – я достаточно хорошо знаю законы своего мышления. И если я говорю «не пора ли отставить» – значит на самом деле уже отставлено, значит, навсегда порвано с мысленным Левиным, подобно тому как охладеваешь к приехавшему из родного городка другу детства, внезапно увидев его глупость и вопиющий провинциализм манер. Нечто вроде сожаления шевельнулось во мне к утраченным Сережиным свойствам, к застенчивости, к неуклюжести, к способности обожать старших. О детстве пожалел я. Я понял, что исчезнувшие чувства не возвращаются, как не отрастают поредевшие брови.
Я даже заглядываю в землянку, чтобы убедиться, так ли уж юны мои товарищи, а вдруг я увижу трех стариков, узловатость пальцев, засыпанные пеплом и в складках жилеты, ожирелую басистость голосов. Но там темно, я вижу только носки Куриленко, повешенные им для просушки у входа. Носки качаются под ветром с Карпат, как знак его невозмутимой храбрости. Я попробовал вообразить – кому же я смогу рассказать про эти носки, когда я вернусь домой, в тыл? Кому я смогу рассказать о фронте таком, каким я его вижу, – без геройства, без ненависти к врагу?
Никто мне не поверит, потому что там, в тылу, люди судят о войне по книгам.
(Ракеты в это время взлетают из австрийских окопов, ослепительные хлопья света, я быстро отмыкаю штык, чтоб он не выдал меня блеском.) Вообще по книгам выходит так, что если человек, скажем, влюблен, так больше уж ничего не делает, как только целуется, сходит с ума, мечтает; или если война, так только режутся, совершают подвиги или, напротив, трусят.
Но вот я на войне. Я вижу, что здесь люди не оставили своих обычных дел, привычек всей своей жизни, что они принесли сюда любовь поспать после обеда, страх перед мышами и что война сама прибавилась к их привычкам и, только прибавившись, начала исподволь менять мысли, окрашивать их в цвет трусости, или храбрости, или ненависти к царю. И даже трусость и храбрость тоже не сосредоточиваются каждая в одном человеке, они бродят по людям, как пятна, проступая то там, то здесь, отнюдь не враждуя, а мирно уживаясь в одном человеке, и вообще трусость и храбрость – это не противоположные понятия, не такие, как черное и белое, а такие, как черное и твердое, то есть совсем разные.
(Я снова свищу, и вдруг этот свист напоминает мне свисток ротного вчера перед атакой. Артиллерия смолкла, затрещали австрийские пулеметы, ротный засвистел, мы лежим на дне окопов и, как бесноватые, кричим «ура». Наступил тот знаменитый момент, когда должен подняться храбрец и увлечь за собой всю роту. Но он не поднимается. Только свист, и крик «ура», и треск пулеметов, ужасный, сводящий с ума. Наконец встали самые слабые, самые неврастеничные, У которых не выдержали нервы. «Ура!» – закричали они и побежали на австрийцев. За ними побежала вся рота, пули навстречу, сплошная стена пуль. Есть ли в ней прорехи? Мы размахиваем лопатами и тычем штыки, я согнулся, во мне слишком много измерений, – если б потерять ширину, например! Пули – как паутина, даже путь пуль кажется длинной стальной полосой, многие вязнут в пулях, остаются на земле, на меня бежит австриец, вытянув штык, – смерть, Сережка! – я бью его по лицу лопатой. Он падает медленно, на лице проступают кровь и мозг.)
Или влюбленность. Когда я был влюблен в Катю, я припоминаю, мне это нисколько не мешало наедаться редиской с маслом, пользоваться средством для уничтожения перхоти. Из этого я вывожу, что книги пишутся неправильно, вернее: они пишутся так, что из них невозможно получить правильного представления о жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62