ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

раздраженно, себе под нос, не любя ее, – и она подумала со вдруг подступившими к горлу слезами о том, сколько еще таких неуклюжих, мучительных, спотыкающихся на сбитых набойках (поставила неделю назад, заплатила тысячу рублей – рынок…) шагов ей предстоит, пока они не войдут в свой теплый, сухой… заплеванный дорогими – с фильтром – окурками, пропитанный застарелой вонью уборной, изуродованный потеками краски из распылителей, кричащий на каждом шагу выломанными дверцами ящиков для газет, сожженными до пружин кнопками лифтов, разбитыми и украденными стеклами на лестничных клетках (что стекла? на третьем этаже рамы утащили – жить стало лучше?!) и все равно свой родной подъезд, – потому что не было сейчас ничего тягостнее вида, запаха, шума этой моросящей, всхлипывающей под мокрыми ногами, тесной, толкающейся преисподней, – она представила себе, сколько еще ей предстоит сделать таких шагов – сколько, представить она не смогла, представила время: невыносимо долгое, как от выхода на работу до возвращенья домой, – ноги ее подкосились от слабости, и она невольно замедлила шаг, отставая от зонтика. Сколько сегодня, сколько завтра, сколько всю жизнь… Прочитанные или услышанные гдето, когда-то слова однообразно и тупо, как резиновый молоток, бились в мозгу, дергая болью голову: «Так – было. Так – есть. Так – будет…» Нестерпимо хотелось – время жизни готова была отдавать – одного: лечь на софу, спрятаться под старый шотландский плед с головой, выключить в доме все, что способно породить хоть какой-нибудь свет и шум – люстру, радио, телевизор, Мишин магнитофон («Миша, – задрожало сердце, – Мишенька… все ходят с наушниками, а у тебя старая, страшная, хрипящая, как мегафон, „Электроника“…»), – и лежать под пледом неподвижно, вечно, представляя себя в неприступной пещере на необитаемом тропическом берегу, где она надолго – нет, навсегда – безопасно одна, – и знать, что Мише и Саше сейчас хорошо, но чтобы и их рядом с нею не было… Она почти физически встряхнулась – привычно, без участия разума, металлическим внутренним голосом обрывая себя: «Ну, милая!… Ну!…» – и ускорила шаг, с проснувшейся злой, готовой к отпору энергией сжав Сашину руку.
Еще год назад от Речного вокзала до Планерной ходил двести тринадцатый; кроме того, от Сокола до Алешкино можно было добраться на сто втором – он останавливался на кругу, а от круга до ее дома идти было близко. На сто семьдесят третьем они не ездили никогда – кроме одного, первого – и, им казалось, последнего – случившегося по незнанию раза. Как называл его Саша, это был автобус убийца: перед гастрономом «Ленинград» он поворачивал на Беломорскую и медленно – казалось, часами – вязал длинную и узкую, обрывавшуюся на каждой минуте петлю, подавлявшую правобережного пассажира тягостной бессмысленностью движения в обратную сторону, – пока не возвращался на Ленинградское шоссе перед самым мостом, чтобы еще с четверть часа кружить на границе Москвы, пересекая кольцевую дорогу. После того первого, случайного раза, на который они решились, измученные бесконечным и бесплодным ожиданием двести тринадцатого, они были твердо уверены: больше – никогда. Но Бог – или дьявол? («проклятая ваша власть», – сказал как-то Саша, и она искренне удивилась: «моя?…») – решил по-другому.
В прошлом году маршрут двести тринадцать сняли – она не поверила, что это надолго, – успокаивая себя, а больше потому, что с практической стороны это показалось ей преступлением – или безумием: оба номера и так ходили самое частое раз в полчаса, и всегда – даже летом в воскресные дни, когда они просто ходили реже, – забивались так, что вспучивались облупившимися боками… Но двести тринадцатый сняли, а еще через месяц – удар, который она, оглушенная первым, почти не почувствовала, – перенесли с Сокола в Тушино конечную спасительного сто второго. От Речного в сторону Планерной шел еще сто девяносто девятый, который огибал Алешкино с противоположной им стороны; она думала ездить на нем – самые цифры Один, Семь, Три после нескольких петель вдоль Беломорской были ей ненавистны, – но наступила осень, алешкинские дворы погрузились в аспидную, кладбищенскую черноту, и ей стало страшно. Московские газеты со сладострастием запертого в анатомическом театре маньяка ежедневно расписывали, как в Москве насилуют, уродуют, убивают, – фотографировали полуразложившиеся трупы, отрезанные головы… – Саша категорически запретил ей сто девяносто девятый, да она и сама боялась: на автобусном кругу от века работал грязный пивной притон – который последовательно превращался из уличной забегаловки в пивную на два этажа, из пивной в ресторан, из ресторана опять в пивную, но истребить который было, видимо, невозможно – по крайней мере, не удалось ни при Брежневе, ни при Андропове, ни при Черненко, ни при Горбачеве, куда уж теперь… – и у входа в который неизменно толклись какие-то нечеловеческие, кошмарные лица – старые и молодые, бледные с просинью, как рыбье брюхо, и медно-красные, цвета остывающего металла, с губчатыми клубнями черных носов и глазами наркоманов и убийц, – страшно (а в добрую минуту больно, безысходно тоскливо) было смотреть; на дочку Светланы Васильевны, возвращавшуюся с курсов, напали прошлой зимой – хорошо, мимо проходил участковый, сам, кстати, похожий на непроспавшегося убийцу, – но помог, разбежались… Она стала добираться домой на Сто семьдесят третьем.
Они подошли к устало роившейся вокруг остановки толпе, блестящей чешуей мокрых и казалось однообразно черных зонтов. Сто семьдесят третьего не было, и она знала, что еще долго не будет. Он никогда не появлялся раньше, чем через четверть часа после ее прихода: это был закон, природу которого она объяснить не могла, но в нерушимости которого не сомневалась. Ноги уже промокли, промокло правое плечо, Саша стоял съежившись, втянув серую голову в плечи. На кончике его носа висела прозрачная капля – зонт протекал. Она машинально подняла левую руку и вытерла ему нос. Он чуть приподнял уголки небритого рта – сегодня с утра не побрился. Раньше такого не было.
Страшная наваливалась тоска – как будто холодный, мутный кисель обволакивал душу. Ревели автобусы. В толпе было много пьяных (привычно – устало-равнодушно – подумалось: на что люди пьют?…); один, в мокро набрякшей куртке – холодно было смотреть, – стоял в одиночестве у фонаря, по щиколотку в густо рябившей луже, и тазом совершал безостановочные вращательные движения – как будто его раскручивал невидимый маховик. Широкая, раскачиваемая ветром струя, лившая с крыши автобусной остановки, упруго хлестала его по голове, по спине, по плечам, попадала, наверное, за ворот… Чуть подальше кто-то, едва различимый в темноте, тяжко ворочался в грязевой луже:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21