ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ибо траурный марш Шопена принадлежит для меня к произведениям, с которыми ассоциативно слито десятилетиями какое-то событие, неизменно воскресающее, как только услышу их.
Когда я услыхал этот марш впервые, не могу вспомнить, хотя в те юные годы Шопен был моим любимым музыкантом. До двадцатилетнего возраста я, кроме ораторий в церкви и нескольких песенных концертов, слышал только домашнюю музыку, а в ней Шопен, наряду с бетховенскими сонатами, Шуманом и Шубертом, был в числе предпочитаемых композиторов; печально-сладостные мелодии некоторых его вальсов, мазурок и прелюдов я еще мальчиком знал наизусть. Траурный же марш я хоть, вероятно, и слышал, но не пережил. Пережить его довелось позже, в мои тюбингенские годы книжной торговли. Однажды я стоял в хекенхауэровской лавке, расставляя стопки тейбнеровских классиков в алфавитном порядке, и день этот был особый: хоронили одного студента, но не какого-то там, а моего маульброннского однокашника, студента, стало быть, которого я знал с детства, да и здесь, в Тюбингене, мы иногда виделись и разговаривали. Со времени смерти дедушки Гумперта, лет шесть или семь, такого больше не случалось, чтобы призрачная рука смерти находила добычу рядом со мной, уносила душу из моего близкого окружения, и хотя до этого бедного студента мне было куда меньше дела, чем тогда до моего деда, только теперь я стал достаточно тонок и чувствителен, чтобы ощутить леденящий холод небытия и воспринять случившееся не только как сенсацию. Когда я накануне узнал о смерти своего бывшего однокашника Эберхарда, я почувствовал собственной кожей холодную руку друга Хайка, или, может быть, ее тень, в первый раз я воспринял чью-то смерть не только как утрату или как чужую судьбу, а как тот, кого это тоже касается, как сопричастный. Вдобавок и кончина нашего Эберхарда не была обыкновенна, он погиб не от воспаления легких или от тифа, а от того, что наложил на себя руки, застрелился. В мирном Тюбингене в то время, в конце прошлого века, похороны студента были редким, потрясавшим весь город событием, а уж самоубийство студента и подавно. Да и университет и студенчество были тогда еще живыми содружествами с сильным духом единства и нерушимыми законами и обычаями: если хоронили студента, то на кладбище его провожали не только его друзья или товарищи по объединению, в похоронах участвовало и множество студентов и горожан, не знавших покойного, и для всех студенческих союзов было делом чести отрядить делегатов на панихиду.
И вот я стоял в хекенхауэровской лавке с греческими авторами в руках, а мыслями с Эберхардом и в ожидании похоронной процессии, когда с соседней улочки донеслась и стала медленно приближаться патетически-грустная духовая музыка. Уже и старшие мои коллеги услыхали ее за своими конторками в задней комнате лавки и выходили на улицу, я вышел следом за ними, и вот мы стояли, глядя, как медленно, медленно приближается, колыхаясь, процессия, впереди черный катафалк с увенчанным гробом, за ним, в празднично-торжественном шествии, уполномоченные корпораций при полном параде, в шапочках, лентах, сапогах с отворотами и с опущенными шпагами, и в таком же виде корпоранты, а затем другие студенческие союзы, посредине городской оркестр, длинная, пышнокрасочная процессия, над которой траурным знаменем развевалась и колыхалась эта тяжелая, грустная, блистательно скорбная музыка Шопена, эти патетические такты марша, которые мне еще много раз в жизни суждено было слышать, и уже никогда без мучительно нахлынувшего воспоминания об этом часе. Между стенами домов и могучим, высоким зданием монастырской церкви волны духовой музыки сливались и смешивались в нестройный гул, и, когда я думал о бедном самоубийце, хоть и малознакомом, но удивительно приятном мне человеке, меня несколько отвлекало и огорчало поведение моих коллег и многих других зрителей, которые обступили площадь и заполнили все окна, зрителей, чьи лица выражали, как мне казалось, не боль и не благоговение, а только праздное любопытство. Медленно, медленно, а для меня все-таки слишком быстро, проплыла и скрылась процессия, а прекрасная и страшная похоронная музыка еще долго доносилась из ущелий Улиц, где потонуло зрелище, и мне было мучительно тошно возвращаться из высокой строго-великолепной сферы торжества в лавку и пыльную обыденность.
Уже в те дни, и позже каждый раз снова, когда эта пылающая сладострастьем скорби музыка напоминала мне дорогого Эберхарда, я поражался, как мало я о нем действительно знал и как все же дорого и важно было мне это немногое. То и дело, с многолетними перерывами, я вытягивал нить моих воспоминаний о нем и каждый раз удивлялся тому, сколь коротка эта нить. У меня были однокашники, к которым я относился довольно-таки безразлично, но о которых у меня сохранилось много всяких воспоминаний: школьнические истории, забавные словечки, клички, приключения во время школьных походов или игры в индейцев. С Эберхардом было все наоборот: кроме одного, незабываемого, впрочем, случая в маульброннском лекционном зале, с ним не связано никаких школьных событий: не знал я также, хорошо ли он учился или плохо, занимался ли музыкой или имел какие-то другие личные интересы, не рассматривал я сознательно и его почерка. Тем не менее что-то во мне знало о нем так много, что при известии о его добровольной смерти я хоть и испытал боль и сострадание, но не удивился.
Тому его образу, который я хранил в себе, эта смерть не противоречила, она даже подходила к нему, я нашел ее адекватной его жизни и с долей преувеличения мог бы сказать, что, в сущности, ждал ее. И этот образ по имени Эберхард отнюдь не был расплывчатым, неполным, он был точным и определенным, столь же точным и еще определеннее, чем образы товарищей, с которыми я дружил и был связан множеством разговоров и общих впечатлений. Эберхард, которого я знал – или полагал, что знал, – с маульброннского детства и чей облик, чье лицо хорошо помню и спустя шестьдесят и более лет, принадлежал в нашей стайке из сорока с лишним семинаристов к тем, кто казался старше своего возраста. Большинство из нас выглядело ровесниками, это были четырнадцатилетние мальчики. Иные, хотя они ничуть не были моложе, выглядели из-за своего малого роста или детских физиономий нашими младшими братьями, а кое-кто с виду превосходил нас годами, казался более зрелым и взрослым.
К ним принадлежал Эберхард. Я вижу его довольно рослым, худым и несколько угловатым, с костистым лицом, на вид замкнутым, застенчивым и недетским, казалось, что природная застенчивость и отчужденность отделяет, отдаляет его от других. Это выражалось в его манере держать себя, несвободной, неестественной, натужной манере, и еще больше в его взгляде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35