ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И с того времени, как я сам принадлежал к гуманистам, временно зачисленным кандидатами в элиту школьникам, мне уже неоднократно, под воздействием разговоров моих старших братьев, приходила в голову мысль, что гуманист, призванный, но еще далеко не избранный, должен будет испытать очень неловкое и горькое чувство, когда ему придется снять с себя почетный титул и снова отсиживать последний и высший класс нашей школы невеждой среди многих других невежд, опустившись и уравнявшись с ними.
Таким образом, мы, несколько греков, с начала учебного года вступили на эту узкую тропу к славе и тем самым попали в гораздо более интимные и именно поэтому в гораздо более щекотливые отношения с нашим классным учителем. Он давал нам уроки греческого языка, и теперь мы, немногие, не сидели больше среди класса и в массе, которая власти учителя по крайней мере могла противопоставить свое количество, но выступали поодиночке, слабые и выставленные напоказ этому человеку, который по истечении короткого времени знал каждого из нас намного лучше, чем всех прочих наших одноклассников. В эти нередко торжественные, но еще чаще ужасно тревожные часы он отдавал нам все, на что был способен в знаниях, в контроле за нами, в тщательности, в честолюбии и в любви, но также и в капризности, недоверии и чувствительности; мы были призванными, его будущими коллегами, небольшой группой более способных и честолюбивых, предназначенной для высших целей, его усердие и его забота относились больше к нам, чем ко всему остальному классу, но и от нас он ожидал гораздо большего внимания, старательности и желания учиться, а также гораздо большего понимания его и его задачи. Мы, гуманисты, должны были быть не заурядными учениками, позволяющими учителю тащить и волочить себя до предписанного минимума школьного образования, но старательными и благодарными спутниками на крутой тропе, осознающими свое особое место как высокую ответственность. Он хотел бы видеть перед собой гуманистов, которые вынуждали бы его постоянно укрощать и притормаживать их пылающее честолюбие и жажду знаний, школьников, которые бы даже мельчайшую кроху духовной пищи хватали и проглатывали с нетерпением изголодавшихся, тут же перерабатывая ее в потоки новой духовной энергии. Я затрудняюсь сказать, в какой мере тот или другой из нашей маленькой группы греков был в состоянии и хотел соответствовать этому идеалу, но я полагаю, что с остальными дело обстояло примерно так же, как со мной, выделение в разряд гуманистов способствовало развитию некоторого тщеславия, а также некоторого чванства, они воспринимали себя как нечто лучшее и ценное, и из этого высокомерия порой прорастала некоторая обязательность и ответственность; но мы были всего-навсего одиннадцати– и двенадцатилетние школьники и пока мало чем отличались от наших негуманистических одноклассников, и если бы нам предложили выбрать между дополнительными занятиями греческим языком и свободным времяпровождением, то мы, гордые греки, ни секунды не сомневаясь, с восторгом предпочли бы свободу. Несомненно, мы именно так бы и сделали – и все же в наших юных душах содержалось и то, что наш профессор ожидал и требовал от нас столь страстно и зачастую столь нетерпеливо. Что касается меня, то я не был ни умнее, ни зрелее своих лет и от греческой грамматики Коха и чувства достоинства гуманиста меня мог отвлечь куда меньший соблазн, чем рай свободного от занятий времени. И все же иногда и в некоторых пространствах моего существа уже просыпался касталиец и паломник и бессознательно готовил меня стать членом и историографом всех платоновских академий. Иногда, при звуках греческого слова или при вырисовывании греческих букв в моей тетради, испещренной безжалостными поправками профессора, меня озаряло чудо духовной родины и моей принадлежности к ней, и тогда я чувствовал себя готовым без всяких сомнений и побочных желаний повиноваться зову духа и руководству мастера. Таким образом, в нашем глупом чванстве и в нашей действительной привилегированности, в нашей изолированности и в нашей беззащитности перед внушающим страх учителем был все же и луч истинного света, предчувствие настоящего призвания, дуновение чистой сублимации.
Но сейчас, в это безрадостное и скучное школьное утро, когда я, склонившись над своей давно готовой письменной работой, вслушивался в приглушенные шумы помещения и в далекие, веселые звуки внешнего мира и свободы: хлопанье голубиных крыльев, кукареканье петуха или щелканье кнута извозчика, – сейчас казалось, что добрые духи никогда не посещали эту низкую комнату. Следы благородства, сияние духа можно было заметить разве что на утомленном и озабоченном лице профессора, на которое я смотрел тайком со смешанным чувством участия и вины, готовый тут же избежать встречи с ним, если он поднимал глаза от тетрадей. Совершенно не задумываясь и без какого-либо намерения я предавался созерцанию, намереваясь запечатлеть некрасивое, но не лишенное черт благородства лицо учителя в моей детской книжке с картинками, и оно действительно хранилось в ней свыше шестидесяти лет: жидкая челка волос над бледным резко очерченным лбом, несколько увядшие брови со скудными ресницами, желтовато-бледное, худое лицо с необычайно выразительным ртом, умевшим столь ясно выражаться и столь грустно-скептически улыбаться, энергичный, чисто выбритый подбородок. Портрет отложился во мне, один из многих, годы и десятилетия он сохранялся невостребованным в беспространственном архиве памяти, и оказалось, когда однажды пробил час и он понадобился, что он в любой момент может предстать передо мной столь непосредственно и свежо, словно секунду назад передо мной стоял его прообраз. И пока я наблюдал за мужчиной на кафедре, вбирая в себя его страдающие, подернутые страстью, но укрощенные духовной работой и тренировкой черты и запечатлевая их в надолго запоминающемся образе, скучная комната уже не казалась столь скучной, а казавшийся пустым и скучным урок уже не был столь пустым и невыносимым. Наш учитель уже давным-давно покоится в земле, и вполне вероятно, что из гуманистов того года я единственный, кто еще жив, и что я есть именно тот человек, со смертью которого этот образ исчезнет и сотрется навсегда. В то время дружба не связывала меня ни с одним из греков, я был их товарищем лишь короткое время. Об одном из них я знаю, что он давно умер, о другом, что он погиб в 1914 году на войне. О третьем же, который мне очень нравился, и единственном из нас, кто на самом деле достиг нашей общей тогдашней цели, став теологом и священником, я впоследствии узнал лишь отрывочные эпизоды, свидетельствовавшие о его удивительном и своеобразном жизненном пути:
1 2 3 4 5