ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В те дни мы ввиду ее хронического недомогания переселили бабушку из спальни в гостиную, где было и просторней, и прохладней и где она к тому же могла в те немногие часы, когда болезнь отступала, любоваться своими сокровищами. Характер ее недуга был таков, что сидя она часто чувствовала себя лучше, чем лежа, и мы каждый день придвигали ее кресло (то самое прекрасное старинное кресло с гербом Барберини) к окну, чтобы она могла смотреть на Пантеон. В этот раз она тоже сидела у окна; неестественно глубоко запавшие глаза ее, большие и блестящие, живо обратились ко мне: тогда она уже во всех своих заботах проявляла необычную торопливость, характерную для людей, у которых осталось мало времени.
– Дитя мое, – сказала она, – только что были получены последние распоряжения твоего отца, и я должна объявить их тебе. Одно из них касается твоей свободы совести. Ты, конечно же, не захочешь воспользоваться ею, но чти ее как выражение справедливости твоего отца и как уважение к твоей духовной независимости.
После этого она попросила меня прочесть письмо вслух, чтобы мы могли обсудить его.
Тут все и случилось. Я читала письмо, думая о том, что в моих руках – последние мысли и пожелания отца, и искренне стараясь проникнуться ими и почувствовать волнение. Но мой отец был для меня всего лишь полумифической фигурой, и в сознание мое не могла пробиться никакая другая мысль, кроме как о страданиях бабушки. Поэтому мой взгляд вначале безучастно скользил по страницам, словно призрак.
И вдруг я запнулась, словно на лист бумаги в моей руке упал яркий луч света – и не только на лист! Как это было странно и удивительно! Я вновь увидела тетушку Эдельгарт стоящей на коленях – я увидела целую эпоху блаженства и ожидания! Было такое ощущение, как будто из глубины спящего моря вновь вздымается уже канувшая в пучину волна!
Наконец бабушка сказала:
– Вероника, читай же дальше!
Но я не могла читать дальше. Мне уже было не найти места, на котором я остановилась; взгляд мой тщетно перебегал с одной страницы на другую.
Бабушка неотрывно смотрела на меня, сначала внимательно, затем тревожно-испытующе.
– Дитя мое, ты что-то скрываешь от меня… – не выдержала она наконец.
Я опустилась на колени рядом с ее креслом.
– Бабушка, – пролепетала я дрожащим голосом, – ты помнишь Страстную субботу в Сан Джованни ин Латерано и «Exsultet»?
Она была так поражена, что сначала ей не пришло в голову ничего другого, кроме того, что мною, вероятно, совершенно овладела непереносимая боль предстоящей разлуки с ней.
– Ах, бедняжка, бедняжка!.. – тихо воскликнула она.
И было что-то безнадежно тоскливое в этом возгласе, беспомощность любви и в то же время некая отстраненность от моих слов, отчего мое сердце рвалось на части. Тот изумительный гимн вечной жизни, что еще несколько месяцев назад и ее грудь наполнял таким восторгом, теперь лишь причинял ей боль! Я хотела взять ее руку, но тут вдруг и в ней забрезжило некое воспоминание – о чем-то, что мы, вероятно, никогда не забудем, – ведь все это однажды уже было с нами! Она отдернула руку с мягкой строгостью.
– Дитя мое, – сказала она, – я не желаю, чтобы меня утешали: утешения делают человека слабым! Будем же поступать так, как пристало нам обеим.
И я все ей рассказала. Она приняла мои слова безмолвно, без возражений и упреков за мое долгое молчание (она отнеслась к нему с почтительным пониманием) и без жалоб. Лишь в конце она закрыла глаза. Я знала, что между нами в этот момент происходило что-то очень глубокое и тяжелое. Это «что-то» не имело отношения к тому, что она всю свою жизнь чтила Церковь и даже желала своей дочери воцерковления и, как могла, приближала его, ибо дочь по духу своему не была ее дочерью. Происходило же между нами вот что: я была человеком, которому она доверила все самое сокровенное и лучшее, в душе которого она бережно складывала и хранила все, что с точки зрения ее собственного бытия казалось ей заслуживающим права быть сохраненным. Из трех жизней, родившихся от ее крови, я была последним, но в то же время и первым ребенком, ребенком ее старости, похожим на ее молодость, внучкой, которую она любила и которой сама была любима больше всего.
Мы обе теперь испытывали ту же самую боль, которую я разделила с Энцио при расставании. Боже мой, этот слепорожденный разум наших дней, которому лишь любовь Творца открывает глаза, как щенку, – он вновь и вновь учит нас, что нам, людям, достаточно одной лишь справедливости по отношению друг к другу и готовности все понять. Но как торопливо мы думаем об этой истине и как поверхностно чувствуем ее! Истинно любящий делает это иначе: он желает единства живущих всей своей личностью, он желает единства в духе и в вере!..
– И что же тебя потрясло в твоем тяготении к христианской идее? – спросила она наконец.
Я хотела ответить: «Вероотступничество тетушки Эдельгарт», но не нашла в себе силы произнести это. Все было так же, как в разговоре с Энцио, с той лишь разницей, что мне словно замкнула уста непомерность боли, властно требующей не лишать ее последнего утешения. Я перестала понимать сама себя. Мне казалось, что я повинуюсь не себе, а некоему незримому повелителю.
Она подождала немного, затем, выпрямившись, молча и внимательно посмотрела на меня своим печальным, но царственным взором. В этом взоре не было ни жалобы, ни борьбы, ни холода, а лишь последнее, непоправимое одиночество умирающего человека.
– Дитя мое, – сказала она затем медленно и тихо, – какой бы дорогой ты ни пошла – иди до конца. Я не держу тебя, ибо стою перед дверью, о которой каждый знает: никто не войдет туда вместо него…
Когда она произнесла эти слова, в голове у меня блеснуло: войдет!..
Выходя из комнаты, я на мгновение ощутила странное чувство, будто вся та боль, которую я только что испытала и все еще испытывала, когда-нибудь пригодится моей бабушке. Это было необъяснимое, но удивительно сладостное чувство. Однако оно тотчас же покинуло меня, я осознала его лишь гораздо позже, когда уже знала молитву «Господи, упокой душу рабы твоей». Тогда это было всего лишь предвестие, которым Господь укрепил меня в тяжелейший для меня час…
Не знаю, кто из нас в последующие дни больше страдал – я или бабушка. Я оказывала ей все знаки любви, какие только могла придумать, а она отвечала на мою безымянную нежность до самого конца, но то, что произошло, мы не забывали ни на минуту. Оно так и осталось между нами загадочной, болезненно-горькой и все же священной правдой…
Тогда начались ее последние, безмолвные диалоги с Пантеоном – огромным серым храмом перед ее окнами, который теперь представлял в ее глазах весь Рим. Об этих беседах никто из нас ничего так и не узнал. Все, что нам известно о бабушкиных мыслях в те дни, помещается на маленьком листочке бумаги, который, всегда прикрытый чем-нибудь от наших глаз, постоянно лежал на столе рядом с ее креслом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80