ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Мир его измученной душе!
1962–1966

Меша Селимович и его книга о человеке
Кажется, этот роман застал врасплох и югославских критиков, и читателей. Во всяком случае, шквал восторгов, вызванных его появлением, странно контрастирует с той недавней холодноватой корректностью, которую отмеряли Меше Селимовичу, пока в своей горной Боснии он медленно писал новую книгу. Критики ждали чего-то уверенно-профессионального, средне-одаренного, продиктованного скорее культурой и логикой, нежели страстью и талантом. «Дервиш и смерть» мгновенно разрушил все эти предсказания.
В октябре 1966 года в прессе появилась первая информация о выходе «Дервиша», а всего через год, в октябре 1967 года, его автор шутливо заявил в редакции одной газеты, устроившей с ним очередную встречу: «Хватит уже об этом Селимовиче!» Надо представить себе спокойное, докторальное, высоколобое лицо этого медлительного шестидесятилетнего академика и общественного деятеля, лицо, абсолютно несочетаемое с саморекламой и суетой, чтобы почувствовать неординарность этой шутки.
В реакции критики на появление «Дервиша» чаще всего встречается труднопереводимое сербохорватское слово «изненаджене», означающее вместе: изумление, потрясение, неожиданное открытие, откровение и сюрприз. Это было изумление роману, потом изумление тому единодушию, с которым югославская критика (а она вообще довольно откровенна в оценках) приняла роман, потом изумление тому обилию версий и толкований, какое он вызвал. Роман казался неисчерпаемым, хотя внешне и поддавался разнонаправленным интерпретациям. Это исповедь из тех исповедей, когда сказано все, и хоть выяснено, что дойти до конца вообще невозможно, но уж хотя бы в понимании этого факта все-таки идут до конца. Одна читательница в письме Селимовичу выразила это с наивной точностью: «У меня ощущение, что в „Дервише“ вы сказали все. Что Вы теперь напишете?» Поразительно, что, когда газета «Политика» процитировала это письмо, другая газета – «Весник» привела письмо читателя из совершенно другого конца страны: «Вы в этой книге сказали все, и больше Вам нечего сказать».
Именно это чувство всеобщего, универсального, исчерпывающего личность и неисчерпаемого в принципе подхода к человеку посещает вас при чтении исповеди дервиша Ахмеда, шейха маленькой мусульманской текии, затерянной в заштатном Сараеве, затерянном в зажатой горами Боснии, затерянной в свою очередь на окраине беспросветной и бескрайней Оттоманской Порты, которая и сама ужо начинает теряться в толще истории.
Вчитываясь в дневник дервиша Ахмеда, вы прежде всего чисто читательски, непосредственно ощущаете странность стиля. Вам трудно уловить в тексте единый тон: здесь и реалистическая плотность письма, и философская символика, и ирония, и пафос. По словам Селимовича, только искренность спасла его от хаоса, связав все эти разнородные элементы воедино. Но борьбу разнородных начал в ткани текста вы чувствуете непрерывно, более того, вы чувствуете, что эта стилистическая напряженность, разнозаряженность текста играет здесь явно содержательную роль.
В известном смысле словесная ткань романа напряжена взаимодействием реальных и духовных элементов, вещей и парений, тяжелых резонов и высших стремлений. Любопытно, что во всех высказываниях Меши Селимовича о языке (а он в своих статьях часто касается этой теми) острее всего переживается антитеза «плотность– прозрачность». Он пишет о борьбе философских абстракций с локальной замкнутостью местных течений, пишет о преодолении суровости, крутости, твердости сербохорватского языка, он мечтает о языке прозрачном, гибком, которого не замечаешь, как не замечаешь музыки в хорошем фильме. Это какая-то непрерывная борьба с плотью языка, желание освободиться от этой плоти, пройти, пробить поверхность предметов… Разумеется, лингвистический пафос Селимовича-филолога – это пафос, рожденный трудностями местной словесности, выбивающийся к глобальной философской проблематике. Критика в Югославии много писала о том, что романом «Дервиш и смерть» литература Боснии пробивается к мировым дискуссиям о человеке. Но дело еще и в том, что отношение Селимовича к языку дает непосредственную разгадку обаяния его романа, здесь борьба «поверхностей» и «бездн» несет решающую нагрузку, в сущности создавая в тексте всю правду переживания. Вульгарно говоря, шейх Ахмед Нуруддин делает сплошные элементарности, он предельно нормален, плотен, непроницаем, он делает только обыкновенные шаги… а вокруг него, по закону художественного чуда, простирается неистребимое поле высшего смысла и далеких предчувствий. Перед нами – и не описание событий, и не отрешенное раздумье и даже не переплетение событий с раздумьями о них. Это некое иное состояние, в котором раздумье движется вперед как бы спрессованными впечатлениями от событий, а за видимым нежеланием повествовать о событиях угадывается удесятеренная ужасом зоркость взгляда, буквально выпотрашивающая из событий их смысл – подсмысл – «подподсмысл»… Зоркость чисто внешняя (то, как видит дервиш руки вбежавшего в текию человека, спасающегося от погони: одеревенелые, раскинутые, как на распятии, вжимающиеся в стену) – это не просто цепкий взгляд живописца – за этими деталями зоркость Селимовича вскрывает психологические и философские состояния. Оцепеневший дервиш не решается ни выдать беглеца преследователям, ни спрятать его, он боится предать человека, боится предать себя, ибо с преследователями он ведь тоже связан чем-то вроде добровольного обязательства. Понимая, что любое действие заранее обречёт его на поражение, он на последней грани пытается спасти свою совесть, вообще не предпринимая ничего… или хоть не становясь прямо на сторону палача.
Читатель легко прорисует контекст, в котором размышление Селимовича о человеке становится звеном в раздумье мирового искусства. Альбер Камю, конечно, самая близкая ассоциация. Действовать – значит, уже разменивать добро на зло, уже отдать себя какой-то иной логике, уже идти к гибели. Не действовать?…
Здесь мы подходим к первому пункту духовной эволюции героя романа. Этот пункт – отказ от действий. Это острое переживание того, что всякое действие есть ущерб духа. Это… оцепенение духа.
Отметим попутно, что философский роман Селимовича уже в этом первом пункте выходит за пределы той локальной системы духовных воззрений, на базе которых этот роман вроде бы построен.
Я имею в виду ислам. Скрупулезно точный в передаче реалий и состояний, характерных для мусульманской духовной традиции, Селимович тем не менее видит в своем герое нечто большее… или нечто более всеобщее, нежели мучения шейха мевлевийской текии в XVII веке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112