ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И, завидя князя Юрия, ратники выпрямлялись в седлах, кричали, приветствуя знатного воеводу, с которым хаживали победоносно и на Волгу, и в иные земли…
А Василий смотрел на шествие рати со стрельницы, слегка завидуя своему брату, завидуя этим крикам и неложной любви воинов к своему воеводе.
И снова молчаливые боры, разливы далей на взгорьях, дымные ночлеги в припутных селах и тихое подкрадыванье завороженной, словно лесная красавица
— волхова, северной весны…
В Хлынове ор и мат, споры, едва не до драки. Рассохин с Жадовским сбивают ратных к походу на Двину: «С московитами, голова! Озолотимси вси!»
Анфал Никитин — ни в какую. В воеводской избе, где потные разгоряченные мужики уже хватаются за ратное железо, вот-вот блеснут ножи, вырвется из ножен чей-то бешеный клинок и — пойдет… Спор не о малом.
Анфал — костистый, косматый, мрачный стоит, крепко расставив ноги:
— Поцьто идем? — прошает. — Восстали тамо? Возмутились? Господина Нова Города власть отвергли, али как? Помогать братьи своей идем али попросту грабить? Да восстань Двина противу новогородской вятшей господы — первый повел бы вас, дурни, на подмогу своим сотоварищам! Изреки, Михайло, кто там ныне заложилси за Москву, кто нас просит о помочи? Кто поминает Никитиных, меня с братом?! А ты, Жадовский, цего тута наобещал мужикам!
Грабить, дак сыроядцев тех, булгар, чудинов, да не своих русичей! Я Родину свою отдать ворогу на щит — не позволю! — Анфал рванул ворот рубахи, бешеным взором озрел собрание казацкой старшины. И прав был, и ведали, что прав! Но… Но сошлись они сюда, на Вятку, ради воли и грабежа, а такой удачи, как нынешняя, не скоро достанешь! Идем вместях с ратью великого князя, с Устюжанами. За грабеж никто не спросит с нас, а коли что — князь в вине, не мы! Да на Двине можно, коли с умом, на всю жисть обогатитьце!
Всю ночь бессонную, бурную, шумел Хлынов, и из утра, отворачивая лица от укоризненных взоров Анфала, с немногими его соратниками, собирались в поход на Двину вятские ухорезы и сбои — корысть одолела. И сам Вышата Гусь, пришедший к Анфалу прощаться, тоже едва ли не неволею уходил в поход:
— Понимаю тебя, Анфал, да пойми и ты меня! Ребяты мои на дыбах ходят: всем добыча, а им недостанет! Забедно мужикам! А я с има не пойду — где буду? Да меня и атаманом не выберут в другорядный-то након! Тебе, понятно, тебя понять мочно, да и мужики наши то же молвят: у Анфала там — родня-природа, ему зорить своих забедно-тово! А им? Ить на грабеже стоим, Анфал! Вот ты баял, мужицкое царство, то, се… А хлеб? Кому пахать-сеять?
Да наши мужики давно от того труда отвычны, им и пашни не поднять! Им награбить да погулять вдосталь, попить вволю хмелевой браги, а там — в новый поход! Такие мы! И иного с нами не мочно вершить! Мужик вдет в ту же Сибирь, коли пойдет, скажем, не больно-то много русичей в Сибири, хошь и сказывают, что где-то есть, живут мужики и землю пашут! А наш люд, злой, увечный, балованный. Ему иной дороги нету, нету, и на-поди! Будут грабить и пропивать товар, а иного от их не жди! И я, ватаман, в воле своих ватажников, мне без их — нельзя! Так-то вот, Анфал… И ты бы пошел — тебя бы вся Вятка на руках носила! Мне енти Михайло с Семеном… Как-то душа к им не лежит!
Анфал сидел, свеся голову. Вышата Гусь был по-страшному прав: не те тут людины, не те молодцы! Кто пошел по ентой дорожке, пути уже нету назад! Или есть путь? Или только себя травим, говоря, что кроме резни да крови, да лихой гульбы и не заможем ничего иного? И песни поют про нас, и у баб сердце порой замирает сладко при виде разгульных молодцов в оружии, завалят ее где, в охотку и сама дает… А вот, поди ж ты! Хлеб ростить, скотину да детей водить уже и не заможем, как тот, мирный мужик. Так, чтобы день за днем, труды к трудам прилагать. Корчевать лес, пахать пожогу да посматривать на солнышко, будет ли ведро, падут ли дожди? И кто обиходит ее, ту Сибирь! Ратник ли с засапожником да кривою татарской саблей али мужик с сохой да рогатиной, от лесного зверя, медведя али сохатого? — Думал Анфал, уставя локти на столешню, уронив в ладони лохматую морду.
— Ты иди! — тихо сказал. — Не поминай лихом!
— И ты не поминай! — отмолвил Вышата Гусь, подымаясь. — Даст Бог, свидимси ещо!
Не дал Бог. Был убит Гусь на суступе, под Колмогорами. Дуром убит: шальная стрела попала в рот, пропорола глотку, так и погиб мужик, в корчах, в беспамятстве пролежав несколько дней. Зарыли его ватажники на высоком берегу Двины, поставили сосновый крест в полтора человеческих роста. А вот кто похоронен — не написали. Грамотного не нашлось.
Хлеб иногда сплавляли до Двины по рекам, прямо насыпью, на плотах. По Белому морю на плотах хлеб не повезешь, да и на самой Двине ударит порою такая поветерь — все плоты перетопит. Поэтому хлеб плавили по Емце, оттоль переволоком в Онегу, а там опять же можно переволоками до Водлы, по Водле до Пудожа, ну а там, Онежским озером (тоже звалось Онегушко страховитое!) по Свири, Ладогой и Волховом. Иной путь шел с Белого моря на Выг-озеро, и далее опять в Онегушко страховитое, только с севера, от Повенца. На всем этом пути и пихались, и волокли волоком, тащили по гатям через речные наволоки… Не один хлеб, и рыбу, и сало морского зверя, и рыбий зуб, дорогие северные меха, и серебро закамское, и заморские товары — сукна, соль, оружие везли зачастую этим путем. А потому в низовьях Двины крепче всего обустраивались новогородские бояре, и так сложилось, что прежде прочих — бояре Неревского конца. Своим считали Заволочье неревляна.
Сюда, к низовьям Двины, устремила в насадах от Устюга московско-устюжско-вятическая рать и прежде всего разгромила волость Борок, Ивановых детей Васильевых. И все было, как и в прежних набегах: лязг железа, заполошные крики женок, разбитые двери амбаров, и тот животный жадный страх
— не набрать бы какой тяжелой да малоценной добычи!
Катать ли эти вот бочки с ворванью? (Вверх по Двине, не вниз, тут и погребешь до кровавого поту, и попихаешься до дрожи и темени в глазах!) Или бросить? Набирать ли железной ковани, и какой? А хлеб, что делать с им? Уже и так охочие молодцы усыпали зерном всю улицу от вымола вверх, до церкви с выбитыми дверьми: искали церковное серебро, нашли только медную ковань, и тут же тарели, лжицы, дискосы побросали в грязь у крыльца.
Потрошили сундуки и укладки под женочий вой, волочили лопоть: выходные душегреи, кики, саженные речным жемчугом, суконную справу, крытую лунским сукном и фландрским бархатом, с рук рвали кольца, из ушей — серьги.
Захлебывающуюся слезами толстую девку насилуют прямо на улице, целой ватагой, подталкивая от нетерпения очередных: «Ну, ты, Гридя, будя! На своей будешь по часу лежать!» Старуха, выставив острый подбородок, в голос костерит молодцов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151