ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Каждую весну я вспоминал об этом; но меня звало море, звали новые места, в которых не было воспоминаний… А его можно было оставить в Трезене еще на годик; ведь ему хорошо было там, со старым Питфеем и с моей матерью. Как-то я услышал, что за три царства вокруг он известен как Дитя Девы, и подумал — надо бы зайти в Трезену по пути… Но ветер был встречный — так я это и оставил: я помнил, как он упрямо молчал. Парнишка на Крите — с ним я всегда мог поговорить; он был веселый и податливый, любил сидеть у меня на коленях, когда приходил час рассказов о морских приключениях… Но вот нельзя было глянуть на него и сказать: «Это идет царь».
Однажды, под конец зимы, гонец привез от Питфея царское письмо, запечатанное Орлом. Это было первое со времени Критской войны. В письме говорилось, что он чувствует бремя старости, — почерк был не его, а писца, и подпись выглядела так, словно паук упал в чернильницу, — он чувствует бремя старости и должен назначить себе наследника. И выбрал Ипполита.
Вот это не приходило мне в голову никогда. Сыновей у него было не счесть; правда, из законных детей в живых оставалась лишь моя мать… Он мог бы выбрать меня, но нынешняя моя жизнь не могла его к этому расположить, так что я не был в претензии; к тому же, будь Трезена присоединена к моим царствам, мне пришлось бы отказаться от моря… Старик распорядился справедливо и мудро: у мальчика будет положение, когда он приедет в Афины, и народ там примет его, наверно, с большей готовностью. А когда меня не станет — он сможет объединить царства… Письмо напомнило мне, что я не появлялся в Трезене целых четыре года; мальчику должно быть уже семнадцать…
Как только установилась погода, я снарядил туда корабль. Когда мы на веслах входили в гавань, толпа встречавших на берегу расступилась, пропуская трехконную колесницу. На ней стоял мужчина, а в последний раз я видел его еще ребенком…
Он ловко скатился вниз к причалу… Люди прикладывали руки ко лбу, прежде чем он успевал глянуть на них, и делали это с улыбкой, — хорошо… Когда он спрыгнул и юноши подбежали держать его коней, я увидел, что он выше любого из них на полголовы.
Вбежал на борт, чтобы приветствовать меня, сразу опустился на колено… А потом, поднимаясь, подставил мне щеку и сам меня поцеловал, но продолжал расти всё выше, выше… Он был слишком вежлив, чтобы сутулиться при мне.
Командуя войском, я привык видеть вокруг себя высоких людей; и в боях встречался со многими и выходил победителем… Я не знал, почему меня так ошеломил его рост; словно я сам стал меньше или сморщился от старости. Потом я разглядел, насколько он красив, — и это тоже меня как-то покоробило. Он так был похож на изображение бога, что в этом чудилось какое-то высокомерие, хоть на самом деле его и не было: меня он приветствовал с торжественной почтительностью, достойной какого-нибудь чужеземного божества. Его серые глаза — чистые, словно снеговая вода, — были прищурены, как у моряков, от постоянного взгляда вдаль, но более спокойны… Казалось, они говорят со мной, — просто и открыто, — но я не знал их языка; это больше не были ее глаза.
На ее кургане выросли высокие деревья; щенки от последней вязки наших гончих поседели и умерли; у ее гвардейцев были уже такие сыновья, что сами учились владеть оружием… А я — она вряд ли узнала бы лицо, которое нынче показывали мне зеркала: седобородое, потемневшее от соли и солнца… Казалось, во всех этих переменах она умерла еще раз. Но вот — только что — я увидел издали на колеснице волосы светлые, как серебро, упругую стойку, радость бешеной скачки — и на мгновение она ожила снова… Но теперь ушла. Безвозвратно.
Он подвел меня к колеснице, поднялся сам, обмотал вокруг себя вожжи и держал коней неподвижными, будто они из бронзы, пока поднимался я. Народ приветствовал нас; он наклонился над упряжкой, словно наемный возница, — все клики оставил на мою долю, — но обернулся с застенчивой улыбкой, чтобы увидеть, что я доволен. Он все-таки был еще мальчик… Странно и глупо было мое чувство только что, при встрече с ним… Это же мой сын, ее и мой, — я же гордиться им должен!
Я похвалил его лошадей и его искусство возницы, спросил, давно ли он правит тройкой… Нет, сказал он, недавно; у него обычно пара, а третья — для больших дней, для праздников… Он улыбнулся снова; так солнце, светящее всё время, вдруг вспыхивает на колосьях под ветром. Я надолго оставил его в этом маленьком царстве, — а в Афинах было большое, — и не ожидал, что он так доволен своим положением.
Мы проехали через город у бухты… Повинуясь его большим рукам, кони шли ровно, как один; а он был настолько внимателен, что даже ради деревенских дворняг наклонялся с колесницы, чтобы согнать их с дороги легким щелчком кнута. Все приветствия он оставлял мне — только улыбался ребятишкам, звавшим его по имени… Его обнаженное тело — он был в коротких кожаных штанах — было стройным и сильным; широкие загорелые плечи колыхались передо мной в такт с шагом его коней и лоснились, как их спины… У него такие крупные ноги и руки — он еще будет расти… Когда я был здесь ребенком, — до того как ушел к отцу, — когда был ребенком и старался поверить, что я сын бога, я молился о том, чтобы вырасти вот таким. Ладно, обошелся тем, что было дано; многие сделали меньше, хоть имели больше…
Мы выехали из города. Он показывал мне всё, что было нового, рассказывал о новостях царства… Рассказывал подробно и ревностно, как молодой помещик; но в нем не было сознания, свойственного деревенщине, что его дела — самые главные во всем мире; он рассуждал очень здраво… Однако после Аттики и Крита всё это и впрямь казалось мелким поместьем, и я удивлялся — что он здесь нашел для себя?
Он как раз выехал на широкую дорогу и тронул коней, когда какая-то женщина бросилась из хижины с плачущим младенцем на руках и встала на пути. Вместо того чтобы крикнуть ей поберечься, он осадил коней намертво, захлестнул вожжи вокруг талии еще одной петлей и без слова протянул руки. Мать подала ему ребенка, а тот весь с лица почернел и дергался всем телом… Ипполит подержал и погладил его — малыш вскоре задышал ровнее, порозовел и успокоился. Ипполит отдал его назад…
— Ты же, — говорит, — знаешь, что сама могла бы это сделать, и лучше меня.
Кажется, она поняла его. Благословила, сказала, что теперь это случается редко… Когда мы поехали дальше, он сказал:
— Прости меня, государь. Он на самом деле был полумертвым, не то я не заставил бы тебя ждать.
— Всё в порядке, — говорю, — я рад видеть, что ты заботишься обо всех своих детях, даже о тех, что достались легко.
Он обернулся, распахнув свои серые глаза… Потом расхохотался.
— О! Это не мой, государь. Это — дровосека…
Он продолжал улыбаться про себя, потом повернулся ко мне уже серьезный, словно хотел что-то сказать, — но передумал и снова наклонился к лошадям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187