ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И это было так ново и странно, что, когда вошел в буфет выпить содовой воды выпуклогрудый, рано ожиревший поручик Квецинский и что-то сказал ему, Бабаев не слышал, не переспросил, только внимательно осмотрел его всего с головы до ног, как что-то новое, будто никогда раньше не видел людей.
Потом он прошел в зал, остановился в дверях и медленно оглядывал каждого - волосы, глаза, складки мундиров и сюртуков, руки, погоны... Смотрел и чуть улыбался углом рта. Думал о Селенгинском, о ночной улице, о глухом выстреле, о том, что его убьют, и когда убьют, то есть когда просто умрет поручик Бабаев, где-нибудь забеременевшая женщина (так много беременных женщин на земле) выполнит какое-то там свое предназначение, и родится и будет жить новый Бабаев.
ОТ ТРЕХ БОРТОВ
I
Поручик Бабаев в этот день только в два часа вернулся с дежурства, и когда уснул, то спал до сумерек.
Самое страшное в его жизни были минуты пробуждения, когда тело казалось чужим и тяжелым, а мысли тоже чужими, но какими-то сквозными, реющими, легкими, как верхушки леса весною. Эти мысли и были страшны. Они не двигались. Они стояли вверху и озаряли глубокие колодцы внизу под его телом. Тогда ему казалось, что его уже нет, а то, что было им, вот сейчас сорвется и ухнет в колодцы.
Но не так было страшно это, как то, что и кругом, на бортах колодцев, ничего не было: слизь, копоть, трещины. И он хотел вспомнить, что была еще какая-то жизнь, другая, с солнцем и песнями, и не мог вспомнить. Тогда он говорил самому себе: "Значит, ее не было... Все равно..." Но по телу разливалась горькая и теплая обида: чего-то не было, что должно было быть и уж никогда не будет больше.
Слизь, копоть, колодцы...
Тело падало; и от последних усилий удержаться на трещинах бортов он просыпался.
То же чувствовал он и теперь, в сумерки. Чуть ползал умирающий свет от окна к стене, около которой он лежал, и от стены к двери. Умирало над кроватью чуть виднее уже полотенце, и этажерка в углу высыхала, таяла, оседала, как снег весною.
Это был не кошмар, в этом участвовало сознание, но оно стояло поодаль и смеялось. Оно было заодно с безжалостным и топило память о солнце, цветах и улыбках. Это был не кошмар и потому, что все кругом было немое, холодное, как необходимость. Звуков не было, но шла дружная кружевная работа провалов, от которой захватывало дух.
Бабаеву казалось иногда, что он рождался уже тысячу раз и столько же раз умирал, и теперь, в эти сумерки, как-то остро почувствовалось, что надоело уже все умирать и рождаться, что жизнь идет по спирали и приходит уже в угол, к вершине конуса, где каждое новое рождение ничего не прибавляет к старым.
Так как стемнело, то Бабаев, сидя на кровати, нащупал около на стуле коробку спичек и, зажигая, думал, что вот он чиркнет спичкой по коробке, и будет светло, и он это знает; потом зажжет свечку, на которой черный фитиль обоймет овальный огонек, синий внизу, кверху желтый, - и это он тоже знает... Денщик Гудков принесет чищеные сапоги, потом воды умыться, потом самовар. Если будет говорить, то о своем селе, о земле, о пшенице. Потом будет проситься в отпуск.
Чем-то новым в последнее время была служба в полку: частые дежурства, ночные обходы города, командировки в села.
Это было тревожное и противное новое, но и оно умирало. Слишком много было ужаса кругом, и образовалась какая-то странная привычка к ужасному, точно выросли мозоли на том месте души, в которое падал ужас, и он заменил, наконец, жизнь без вреда для души. Смерть, далекая когда-то, теперь подошла совсем близко, и повсюду мелькали ее зеленые глаза, как листья. Вырос лес из смерти кругом, и сначала было страшно, теперь покойно ходить по этому лесу и ждать, когда упадет на тебя твой зеленый лист.
Бабаев долго думал, хотел вызвать из памяти, что иногда грезится, что-то бешено-веселое, брызжущее, как огненная пляска, и ничего не мог вспомнить такого. Ничего не было бешено-веселого: было простое, плавное, как мельничное крыло, и такое же скучное.
Встал и оделся, а когда одевался, то по стенам прыгали черные тени, большие и торопливые.
II
Гудков закрыл окно из сада, потом внес сапоги, воду в жестяном кувшине и самовар.
Бабаев заварил чай, сел спиной к двери и тоскливо ждал, когда заговорит Гудков. Слышал, как он откашлялся, переступил с ноги на ногу, постоял и еще кашлянул.
- Давеча, ваше благородие, ребята сказывали, запасных будто отпущают, зашелестел он скрипуче, точно осинку сломил. - Правда ли, нет ли...
- Не знаю, - ответил Бабаев.
- Капитан Чумаков будто говорили... всех запасных под итог...
- Не знаю, - сказал Бабаев и подумал: "Теперь об отпуске".
- Как не увольнят в скорости - тогда, ваше благородие, явите божецкую милость мне в отпуск: никаких силов нет.
- А зачем тебе в отпуск? - спрашивает Бабаев нарочно медленно, безучастно.
- Да как же можно! - удивляется Гудков. - Там же у меня, первое дело, хозяйство... зима теперь - дров навозить... Баба опять... требовает...
- Баба... на что тебе баба?
- А как же? Баба-то? Чудное дело, ваше благородие! Что я - заяц?
Бабаев чувствует, что все, что говорит Гудков, он говорит мрачно; такими же самыми словами он будет говорить и завтра и послезавтра. То, что он думает, круто вошло в эти именно слова и не выйдет из них, не найдет другой формы. Но Бабаев знает также, что по какому-то приказу не может пустить его в отпуск, и, чтобы отвлечь его от мыслей о доме, спрашивает вдруг о своей собаке:
- А где Нарцис?
- У него нос больно способный, - зло отвечает Гудков, - у хозяйки мясо с кухни унес, теперь пропал... Бегать начал: сука тут на улице завелась...
- Со двора не нужно пускать, если сука.
- Как же, теперь удержишь! - усмехается Гудков, но усмешка мрачная.
Это чувствует Бабаев, и ему самому хочется уйти и бродить по улицам.
- Дождь прошел? - спрашивает он, вспоминая, что шел дождь, когда он возвращался с дежурства.
- Дожж?.. Прошел... Дожж не дубина, всегда пройдет, - отвечает Гудков и снова мрачно.
Бабаев чувствует, что к нему вплотную подошла чужая жизнь, завязанная хитрым узлом, и ему она не нужна, эта жизнь, и не хочется думать над тем, как развязать узел.
- Ну, можешь идти теперь, - говорит он спокойно, но насмешливо.
Это понимает Гудков. Он снова переступает с ноги на ногу, кашляет.
- Ну, что же ты? - спрашивает Бабаев.
- Я, ваше благородие, могу, конечно, и сам уехать, самоволкой... Вы в ответе не будете - случаем спросят...
Бабаев оглядывается и видит, что Гудков смотрит на него исподлобья, зло и грубо; глаза у него стали совсем черные, без блеска, как два бездонных колодца, в которых уже не отражается небо.
Гудков стоит боком к нему, и видно, какая у него грудь под жилетом, выпуклая, литая, как наковальня, а лицо все резное, как многогранник: выдались скулы двумя углами, выпятилась нижняя челюсть, нос сухой, ноздреватый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62