ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вот к чему сводятся ваши ухаживания.
Она умолкла и сумела остаться совершенно спокойной, даже дыхание ее не участилось после такого взрыва прямодушия, бывшего, впрочем, не столько взрывом, сколько неуклонным следованием тезису «вещи надо называть своими именами». Я тоже молчал, испуганный, растроганный и опечаленный.
— Зузу, — проговорил я наконец, держа руку над ее рукой, но до нее не дотрагиваясь, затем, словно защищая Зузу, я этой же рукой провел по воздуху над ее волосами — взад и вперед. — Зузу, вы причиняете мне боль, потому что такими словами, не знаю уж как и назвать их — черствыми, жестокими, может быть, слишком правдивыми и именно потому правдивыми только наполовину, нет, вовсе не правдивыми, срываете нежную пелену, что окутывает мне сердце и разум, зачарованные вашей прелестью. Не смейтесь над «пеленой». Я нарочно, сознательно говорю так, потому что стремлюсь поэтическими выражениями защитить поэзию любви от ваших злых карикатурных речей. Ну можно ли в таких словах говорить о любви и о том, чего она домогается! Любовь ничего не домогается, она ничего не хочет, кроме себя самой, ни о чем, кроме себя самой, не думает, она сама по себе и окутана собственной дымкой; пожалуйста не фыркайте, не морщите свой носик, я уже сказал, что нарочно выбираю поэтические, то есть попросту пристойные выражения, говоря о любви, ибо любовь всегда пристойна, а ваши злые слова забегают далеко вперед на ее пути — пути, о котором она знать не знает, хотя и идет по нему. Ну как, скажите на милость, вы говорите о поцелуе! Ведь на земле нет общения более тонкого, молчаливого, прелестного, как цветок! Об этом нечаянном, почти непроизвольном, сладостном взаимообретении уст, когда чувство ни к чему другому не стремится, ибо поцелуй и есть подтверждение блаженного единства двух существ.
Клянусь, так я говорил. Говорил потому, что манера Зузу поносить любовь и вправду казалась мне ребячливой, а поэзию я считал менее инфантильной, чем черствость этой девочки. Но поэзия давалась мне легко благодаря зыбкости моего существования, и распространяться о том, что любовь ничего не домогается, не помышляет ни о чем, кроме поцелуя, мне тоже было нетрудно, ибо в ирреальности моего существования мне было не дозволено помышлять о реальном, скажем, просить руки Зузу. Я мог разве что попытаться соблазнить ее, но тут обстоятельства чинили мне слишком много препятствий, и главным препятствием было ее фантастически прямолинейное, абсурдно неприкрашенное представление о комической непристойности любви. Послушайте только, хотя бы с досадой и горечью, как она ратоборствовала с поэзией, призванной мной на помощь.
— Па-та-та-па-та-та! — воскликнула Зузу. — Пелена, дымка и прелестный поцелуй-цветок! Все слащавая болтовня, чтобы втянуть нас в вашу мальчишескую испорченность! Фу, поцелуй — тонкое, молчаливое общенье! С него-то и начинается, по-настоящему начинается, mais oui, ибо отчасти он уже все, toute la lyre, и в то же время самое худшее из всего. Почему? Да потому, что кожа нужна вашей любви, кожа, телесный покров, а на губах кожа нежная, под ней сразу кровь — и отсюда поэтическое слияние уст; они, эти нежные уста, куда только не устремляются, потому что все, что вам нужно, это голыми лежать с нами, кожа к коже, и наставлять нас в нелепейшем занятии, которое сводится к тому, что один жалкий человек губами и руками елозит по пахучей поверхности другого, и оба они не стыдятся этого жалкого, смехотворного занятия и не думают о том, — это сразу отравило бы им удовольствие, — что я однажды вычитала в духовной книге:
Человек красивым, блестящим, нарядным бывает,
Но внутри у него потроха, и они воняют.
— Это мерзкий стишок, Зузу, — отвечал я, укоризненно и с достоинством покачивая головой, — мерзкий, хотя он и выдает себя за духовный. Я готов принять всю вашу черствость, но стишок — увольте, он вопиет к небесам. Вы хотите знать почему? Да, да, я уверен, что вы это хотите знать, и я вам скажу. Да потому, что коварные эти стишонки стремятся разрушить веру в красоту и форму, в образ и в мечту. Но чем была бы жизнь и радость, без которой нет жизни, если бы не было видимости, пленяющей наши чувства? Слушайте, что я вам сейчас скажу, прелестная Зузу. Ваш религиозный стишок грешнее самой греховной похоти, так как он отравляет удовольствие, а отравлять жизни удовольствие не только грешно — это сатанинское деяние. Ну, что вы мне скажете? Нет, нет, я спрашиваю не для того, чтобы вы меня прерывали. Я ведь не мешал вам говорить, как ни черствы были ваши речи, а я говорю благородные слова, и они сами слетают у меня с языка. Если бы все обстояло так, как говорится в этом зловредном стишке, то непреложной действительностью, а не только ложной видимостью пришлось бы считать разве что безжизненный мир, неорганическое бытие; я говорю «разве что», ибо если думать об этом зловредно, то и здесь сыщется своя загвоздка. Я лично, Зузу, отнюдь не уверен, что сияние альпийских вершин или, скажем, водопад непреложнее, действительнее образа и мечты, иными словами, так ли уж непреложно действительна, а не только видима их красота без нашего восхищения ими, без нашей любви? Ведь сколько-то времени назад из безжизненного, неорганического бытия благодаря празачатию, что уже само по себе таинственно и темно, возникла жизнь, и если внутри у нее не все так уж чисто обстоит, — это понятно само собой. Какой-нибудь дуралей мог бы, например, объявить, что вся природа — гниль и плесень, но его утверждение так и осталось бы злобной, дурацкой клеветой и до конца дней не могло бы уничтожить любовь и радость, восхищение образом. Я слышал эти слова от одного художника: он всю жизнь почтительно писал плесень, земную бренность и за это получил звание профессора. Но человека он тоже заставлял себе позировать для греческого бога. В Париже в приемной зубного врача, к которому я пришел запломбировать зуб, я видел альбом, книгу с иллюстрациями, под названием «La beaute humaine»; в ней были снимки со всевозможных изображений прекрасного человеческого образа, образа, который во все времена тщательно и усердно воссоздавался в красках, в бронзе и в мраморе. Но почему же альбом кишел прославлениями человека? Да потому, что свет испокон веков кишел дураками, которые, нимало не заботясь о пресловутом духовном стишке, за истину почитали форму, видимость, поверхность, становились ее жрецами и нередко вознаграждались за это профессорским званием.
Клянусь, так я говорил, потому что слова сами слетали у меня с языка. И говорил не однажды, а много раз, едва только мне представлялся случай остаться наедине с Зузу, будь то на скамье у теннисного корта или на прогулке вчетвером, с сеньором Хуртадо, после совместного завтрака, большей частью заканчивавшегося гулянием по лесным дорожкам Кампо Гранде, среди банановых плантаций и тропических деревьев Ларго до Принсипе Реаль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107