ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Поэтому ложь автора романа в том, что он объявляет Дмитрия более несчастным, чем виновным, тогда как именно он и есть подлинный «отцеубийца». Ниже опять то же: «Прощай, безвинно погубивший себя человек!» Достоевский вновь устами Аграфены пытается морочить читателю голову, изображая из Мити некое отдаленное подобие Иисуса Христа. Тем более, что сама героиня по существу не менее его повинна в происшедшей трагедии и должна бы, как говорится, посыпать голову пеплом молча. Почему? Потому, что именно Грушенька по злобе своей и вызвала смертельное соперничество двух мужчин – отца и сына. Иначе говоря, в сложившейся ситуации и Митя и Грушенька объективно выступили как единое целое в мрачной роли «заказчика» будущего убийства отца Дмитрия. Другое дело, что правдоподобность самой описанной Достоевским в романе сцены убийства Федора Карамазова остается под вопросом и ее следует оценить отдельно. Что и будет сделано в настоящем очерке несколько ниже. Вполне возможно, что она окажется со смысловой точки зрения совсем уж «шитой белыми нитками», а значит, и потуга автора романа на представление образа якобы невинно страдающего за несовершенное убийство отца своего Дмитрия и вовсе станет несостоятельной, что, понятное дело, неизбежно приведет и к иным, также печальным для Федора Михайловича выводам. Но идем далее и читаем такое признание Мити: «Прости, Груша, меня за любовь мою, за то, что любовью моею и тебя сгубил!» Как мы видим, Ф. М. Достоевский опять чудит, путая «божий дар с яичницей». А кроме того, он же скрывает суть, что Митя и Груша, попросту говоря, есть бесовы подельники, которые, впрочем безотчетно, «ломают комедию» перед публикой. Иначе говоря, именно они-то объективно и выступают непосредственно идейными вдохновителями известного нам по роману преступления, пошло считая себя при этом безвинно страдающими личностями. И, как бы подслушав нас, Дмитрий декламирует: «За всех и пойду, потому что надобно же кому-нибудь и за всех пойти. Я не убил отца, но мне надо пойти. Принимаю!» Федор Михайлович в очередной раз уподобляет Митю Иисусу Христу, что в целом справедливо, так как оба очевидно нарушили сложившийся до них порядок вещей. Только вот второй пошел на страдание во имя победы иного – благого порядка, тогда как первый получил вполне по заслугам, так как и наличный неправедный мир вполне собою ухудшил. И тут же Митя из заявленных высот духа сваливается в родную ему бездну: «Ведь я без Груши жить не могу!… Потому, кажется, я и сам Бернар презренный!» Здесь автор романа сообщает читателю о непреходящей двуличности Дмитрия, который, якобы возлюбив Бога, все же ясно отдает душу свою страсти к женщине.
Но пора подойти и к фигурам романа уже отчетливо мрачным. Павел Смердяков (на момент убийства единственный лакей Федора Карамазова и он же якобы внебрачный сын убитого), обращаясь к Ивану Карамазову, говорит: «Всего только вместе с вами-с; с вами вместе убил-с, а Дмитрий Федорович как есть безвинны-с». Достоевский настойчиво устами Павла Смердякова вновь внушает своему читателю мысль о невиновности Мити в гибели собственного отца, тогда как изначально именно неоднократные угрозы Дмитрия расправиться с родителем и даже соответствующие им его же конкретные действия побудили фактически всех братьев Карамазовых к мысли о самой возможности убийства отца семейства. Другими словами, именно Митя и выступает отчасти невольно в роли подлинного автора убийства (его публичные и обдуманные слова о своем отце: «Зачем живет такой человек!… можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю»), тогда как брат Иван и Смердяков лишь воплотили (кстати, с его же помощью) сообща в явь его же истовое желание, окончательно став ему скрытыми помощниками в сем скорбном деле. А Ф. М. Достоевский, выпукло выделив в дальнейшем повествовании фигуру брата Ивана как идейного союзника замысла убийства и фигуру Смердякова как чересчур догадливого непосредственного исполнителя убийства Федора Карамазова, лишил тем самым своего читателя отчетливой возможности ясно понять вину якобы совсем безвинно осужденного Дмитрия, о грядущем страдании которого прозорливый старец Зосима, поклонившись ему в ноги, уже и познал заранее. В чем выразилось само названное выше выделение? А вот в чем. Иван о брате Дмитрии и об отце своем: «Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!», «два гада поедят друг друга», «в желаниях моих (в данном случае – насильственной смерти Федора Карамазова. – Авт.) я оставляю за собою полный простор». Смердяков о собственном праве убить своего барина: «все, дескать, позволено». Кроме того, следует заметить, что старец Зосима вкупе с Алешей Карамазовым и всем обмирщенным христианством, по воле писателя, оказался вполне лукав, так как своим могучим авторитетом почти святого человека, очевидно, скрыл суть будущих событий («Я вчера великому будущему страданию его поклонился») как от самих героев романа, так и от читателей его. А в чем сие названное выше величие спрашивается? Тем более, что автор сообщает в конце романа, что натура Дмитрия никак не была способна снести бремя каторги, а потому для него побег в контексте его безмерной привязанности к Грушеньке и есть, пожалуй, единственный выход. Само же помянутое всуе величие, вероятно, в том, что так и не поймет наш Митя, по воле писателя, свою собственную вину и будет до конца дней своих числить себя самого безвинно пострадавшим за правду. А призывать первым к убийству собственного родителя – соперника по страсти к женщине и как очевидного препятствия на пути к обладанию деньгами разве не вина для честного человека будет? И более того, разве установленная следствием подготовка самой возможности убийства отца (взятый Дмитрием во время ночного визита к отцу с собою пестик) не в счет пойдет? Нет уж, ежели научился о совести (Боге) толковать, то извини, все названное выше вполне вину и составит. А непосредственно проломить голову родителю, как говорится, «под шумок» уже и вполне бессовестный человек сможет. Теперь же в самую пору и мистику подпустить будет, что Ф. М. Достоевский блестяще и делает в диалоге Ивана с чертом. В частности, черт говорит такое: «Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра. Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем неизвестная, а другая моя. И еще неизвестно, которая будет почище.» Здесь Достоевский посредством образа черта вводит русскую душу в полное замешательство (в смятение), противопоставляя истину и правду самим себе же, видимо, не понимая того, что сие рассуждение лишь отменяет их бытие, и ни более того. Рядом из того же источника читаем уже такое «нравоучение»:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86