ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Уже давно ушла из столовой Ванда, вышли и еще работницы, а Тани не было.
Наконец еще раз хлопнула дверь, и появилась Таня — в темном платке, закрученном один углом вокруг шеи, в длинноватом, будто мужском, пиджаке с засученными рукавами, с корзиной в руке. Она сбежала с крыльца и пошла по тротуару, слегка подпрыгивая, размахивая свободной рукой. Она шла как человек, который не думает, что за ним следит чей-то глаз, и Павел с минуту даже поколебался, догонять ли ее, но было бы смешно ждать почти час, а потом пойти домой одному, — зачем же надо было тогда стоять и мерзнуть? — и он вышел из-под стены столовой, где, прячась, ждал Таню, направился за ней. Она услышала за собой шаги и оглянулась, сразу узнала Павла и приостановилась, подалась в сторону, будто давая ему дорогу.
Павел подошел к ней, остановился.
— Добрый вечер, — сказал он, почему-то волнуясь.
Таня ничего не ответила, только взялась двумя руками за ручку корзины.
— Вот, ждал тебя, — сказал Павел.
Они стояли — Таня на самом краешке тротуара, держа корзину обеими руками, а Павел посреди тротуара, опираясь на свою палочку. Он был, может, на голову выше Тани и смотрел на нее сверху вниз.
— Ну что ж мы стоим, пойдем, — сказал он наконец и отошел немного в сторону, давая и Тане место на тротуаре. — Что ты там так долго делала? Я уж думал, и ночевать в столовой останешься.
Таня, кажется, никак не могла прийти в себя, наконец взяла корзину опять в одну руку, тронулась с места.
— Да это… мы там… полы мыли, — ответила Павлу, идя уже рядом с ним и глядя вниз, под ноги.
— Где ты живешь? Я тебя провожу, — сказал Павел.
— Ой, что вы, у вас же нога болит, — словно испугалась Таня.
— Ничего, она не очень, — ответил Павел, хотя нога у него в то время и болела, может, оттого, что долго топтался на холоде возле столовой.
Облака, легкие, как дым, низко плыли над местечком, они плыли быстро, рассеивались и снова собирались, густели, скрывая собой бледный и холодный круг луны, потом луна опять как бы прорывалась из-под облаков и катилась, катилась, словно за густыми клубами дыма. Воздух был промозглый, днем шел дождь, и еще висела его холодная влага. Тихо шелестели в скверике липы, переливая на своих уже не густых листьях лунный свет.
— Дай твою корзину, я понесу, — сказал Павел.
Таня даже отступила от него.
— Ой, что вы, я сам, — ответила она.
— Давай, давай, — чуть не силой взял Павел у нее из руки корзину.
Они пошли в сторону Таниного дома.
Так у них началось. По вечерам Павел ждал Таню возле столовой и провожал ее домой. Она жила напротив школы в низеньком гнилом домишке, он осел, врос в землю едва не по самые окна. Дверь, открываясь, скребла по земле, все в этом доме было перекошенное, искривленное, и если б не занавески на окнах, вырезанные зубчиками из бумаги, да не красные цветы герани на подоконниках, не верилось бы, что в этом доме живут люди.
Через некоторое время Павел зашел и внутрь этой хаты. Из темных сеней, где стояли кадки, висели на жердях какие-то лохмотья, дверь вела в кухню с одним окном и низким потолком. Половину кухни занимала печь, на которой лежал, почти не слезая, слепой Танин отец. Танина мать, еще не очень старая женщина с сухим лицом и жилистыми руками, все время бегала по местечку — ее звали то постирать белье, то убрать в квартире, то наносить воды из далекого колодца.
В семье было пятеро детей, и на все невзгоды — на то, что детей много, что муж больной, что плохая хата, — она махала рукой и говорила:
— А, как-нибудь обойдется.
Таня была старшей из детей, и дома, как и в столовой ее все звали на помощь:
— Таня! Подай воды! — просил отец, и Таня со своим «сейчас, сейчас, сейчас» бежала к ведру, черпала медной кружкой воду, подавала на печь отцу, ждала, пока он выпьет, и забирала кружку.
— Таня! Хочу есть! — кричал, прибежав с улицы, голопузый младший брат ее Стасик, и Таня бежала к печи, открывала заслонку, брала ухват и вытягивала из печи горшок.
— Таня, Манька испачкалась! — кричал через какое-то время тот же Стасик, и Таня, краснея от стыда, тащила двухлетнюю Маньку в сенцы обмывать и переодевать.
Идя домой из столовой, она несла в кастрюльках, которые ставила в корзину, борщ и кашу, что оставались в котлах, — их все равно надо было выливать и выбрасывать.
Павел зашел к Тане домой раза два, но чувствовал себя там неловко и чаще всего звал ее к себе, в свою комнату. Она не отказывалась, шла рядом с Павлом по темной улице местечка, стояла, ожидая, пока он открывал длинным ключом дверь своей комнаты. Очень стеснялась, когда Павел прислонив свою палку к стене, помогал ей раздеваться — снимать платок, великоватый, с чужого плеча, пиджачок с засученными рукавами, — она отступала от Павла и говорила:
— Я сама, сама…
Она разрешала себя обнимать, целовать, и Павла пьянили ее полные губы, ее молодое, крепкое тело, ее послушная податливость.
— Ты хороший, — говорила ему Таня, и Павлу казалось, что она все думает о тех деньгах за пиво, которые он не захотел тогда присвоить, и ему становилось смешно, потому что сам он о них и думать забыл.
Таня часто спрашивала у него:
— У тебя болит нога?
И когда спрашивала, лицо было такое, будто у нее самой что-то болело.
Иногда она брала в руки палочку, долго и внимательно рассматривала квадратики, узоры, которые выстругал на ней Павел, гладила то место, где было вырезано его имя. Нога у Павла уже меньше болела, иногда и совсем никакой боли не чувствовалось, но палочку он пока не бросал, — привык к ней, что ли.
Уже давно гудели над местечком метели, мороз рисовал на окнах снежные узоры, утром снегу наметало едва не под самые окна, и Павел деревянной лопатой отбрасывал его, расчищая дорожку от порога до ворот. Потом снимал рубашку, хватал руками пушистый белый снег, тер им лицо, грудь, под мышками и сам себе приговаривал: «А-а-а, а-а-а…» Снег обжигал тело, кожа становилась будто гусиная, потом разгоралась, краснела, дышалось на полную грудь, каждая жилка наливалась свежестью. После такого умывания он чувствовал себя бодрым и чистым, словно только что родился на свет, хотелось двигаться, хотелось работать, хотелось ворочать горы. И он шел в редакцию, читал свежие газеты, которые с самого утра приносила почтальонка, потом редакторша клала на его черную кассу густо исписанные фиолетовыми чернилами листы, и он брал в руки верстатку. Часов в двенадцать приходил Казик, и Павел разрешал ему перевязывать набранные заметки черным шпагатом. Редакторша к тому времени подкидывала им еще работы, и они становились к кассе вдвоем, набирали газету. Павел читал информацию, которая поступала с фронта — наши шли по Германии, приближалась победа, и ему обидно было, что в такое время он не там, не на фронте. Если б не эта нога, и он вступил бы на немецкую землю, отплатил бы за все немцу, может, нашел бы там мать и сестру, а так не он, а другие делают самое важное — добивают фашистов.
В дни, когда настроение его падало, он не звал к себе Таню, лежал один в своей комнате на кровати, смотрел в потолок или ворочался с боку на бок, пока не засыпал, иногда не раздеваясь.
Однажды он не звал Таню к себе дней пять — первый день не было настроения, а потом ему стало интересно, что будет делать Таня, может, сама к нему прибежит. Но Таня не прибежала. В столовой, подавая ему поесть, посмотрела на него, будто что-то спрашивая. Павел ничего не сказал, и она отошла, неся поднос в опущенной руке и глядя себе под ноги.
Тогда он сам испугался, что она больше не придет в его комнату, сам заскучал по ней и в тот вечер опять ждал ее возле столовой, был с Таней очень ласков, а она ни словом его не упрекнула и тоже была, кажется, еще более покорная, еще более преданная.
А когда с неба запорошил мокрый снег, когда дни стали намного длиннее, когда на крышах повисли длинные сосульки и с них закапала вода, Таня сказала Павлу, что она забеременела.
Она сидела в его комнате в кресле, неуклюже подогнув ноги в черных ботинках со шнурками, терла пальцем по синему плюшу, которым было обито кресло, другая рука лежала у нее на подоле ладошкой кверху.
У Павла зашумело в голове, закрутились, поплыли мысли, он представил Таню толстой, с большим животом, потом представил ребенка в пеленках и как он с этим ребенком идет по местечку, представил почему-то редакторшу, как она поднимает уголок одеяла, в которое завернут ребенок, смотрит на младенца и чмокает языком, подмигивая Павлу: «Что, доигрался?..»
Таня глядела на свой палец, которым водила по креслу, торчал металлический гребешок в ее волосах, и Павлу вдруг стало смешно, что у него и у Тани будет ребенок, что он, оказывается, способен на такое, что жизнь его теперь, наверное, переменится, так как от того, что сделал, уже никуда не убежишь, но вместе с тем где-то заскребло и сожаление, словно он нечто навсегда утратил.
— Ну что ж, — сказал он бодро, стараясь отогнать сожаление, — раз уж так случилось… Ничего не попишешь, надо будет нам пожениться.
Павел действительно решил было жениться на Тане. Любил ли он ее? И сам не знает. Ему в то время было очень одиноко, и Таня скрашивала его одиночество, он жалел ее, хотя порой его и злили Танина неловкость и излишняя доверчивость. Он иногда сомневался, любит ли и она его, может быть, так же послушно, как пошла за ним, пошла бы и за другим, за всяким, кто повел бы ее, кто начал бы ее ласкать, — очень уж она была ко всем добра, всем только и старалась угодить, будто и на свете жила лишь для того, чтоб кому-то служить.
Но как бы там нибыло, Таня от него забеременела, и он должен на ней жениться. Он даже начал строить планы, как приведет Таню в свою комнату навсегда, как она здесь будет жить, отсюда бегать в столовую, а потом у них родится сын и Павел будет воспитывать его как надо, как мужчину.
Подумаешь, рассуждал Павел, живут же люди и в местечках, живут всю жизнь — и ничего, и он будет жить, останется работать в редакции. Правда, коготок не переставал скрести, ощущение, что он теряет что-то очень важное, не проходило, но Павел заставлял себя не думать об этом. «Привыкну», — убеждал он сам себя. Но пока не спешил говорить Тане, что она переходила к нему насовсем, будто чего-то ждал, будто на что-то еще надеялся.
А в конце концов, может, все так и было бы, как в последнее время планировал Павел, может и остался бы он навсегда в местечке, прожил бы век с Таней, народив еще мальчиков и девочек, если б не занес ветер в местечко Миколу Скалобана, партизанског друга Павла.
После того, как расформировали партизанский отряд, Миколу тоже направили на работу в недалекий от местечка, где жил теперь Павел, городок. Поставили его директором маслозавода, который в том городке был еще до войны и который работал при немцах. Немцы так быстро убегали с этой земли, что не успели взорвать заводик, осталось и оборудование. Микола быстро наладил выпуск продукции; работа директора ему понравилась, да вдруг из Минска пришла бумага — его вызывали в столицу. Зачем вызывали, в бумаге не писалось, и Микола, собираясь в дорогу, думал и гадал — зачем это его вызывают? Может, вручить награду — он знал, что его представили к ордену. Может, дать работу побольше, сделать начальником повыше, чем директор какого-то там маслозавода в маленьком городке? Возможно, до самого Минска уже дошло, что он хороший организатор, раз так быстро наладил работу.
Городок находился далеко от железной дороги, но при заводе имелась своя машина-полуторка, и Микола, взяв с собой вещевой мешок, сел в кабину и приказал шоферу отвезти его на станцию.
До станции было километров двадцать с гаком, и первые километров десять они проехали с ветерком. Иван, маслозаводский шофер, только вздыхал, говорил с сожалением, что, может, последний раз везет своего директора, может, тот из Минска уже не вернется, большим начальником там останется. Микола похлопывал Ивана по плечу.
— Ничего, если что, я своих людей не забуду. — Намекал шоферу, что если сам будет большим начальником, то и его заберет в столицу.
Но на каком-то ухабе машина вдруг подпрыгнула, что-то ёкнуло у нее внутри, и она стала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13