ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

ни проблеска человечности ни в ком. Словно они никогда не улыбались, не шутили, не наслаждались обедом, дружбой, любовью, не играли с собакой, не гладили кошку, не водили ребенка в школу. Нет. Это были охотники. Убийцы. А Хиро был их добычей, чужаком, существом низшей породы, достойным внимания не больше, чем таракан, упавший с потолка в их утреннюю овсянку.
Руки крепко его держали, сильные, железные руки, браслеты впивались ему в запястья. Шериф грубо поднял его на ноги и повел по тропинке назад, мрачный и целеустремленный, нетерпеливо дергая за скованные руки; помощник подгонял его тычками в спину. Впереди раздавались гиканье, веселая ругань и выстрелы в воздух, но шериф хриплым яростным окриком осадил разгулявшуюся братию, и пальба мигом смолкла, оставив медленно гаснущее эхо. Опустилась тишина, и в ней Хиро стал одолевать страх. Он сжал внутри себя этот страх в комок, не давая опухоли разрастаться; пригнул голову и уставил взгляд себе под ноги.
За Хиро и шерифом, не отставая, топали человек в камуфляжной форме и малый с собаками — теперь звери успокоились, только слегка повизгивали и пыхтели, как мирные домашние псы на прогулке в парке; следом шли сыщик и этот черный паукообразный парнишка, чья могучая негасимая америкадзинская ненависть сыграла с Хиро злую шутку. На парад смахивало. На угрюмый, злой, безмолвный парад во славу ненависти. Впрочем, Хиро было не до философских обобщений — они уже вышли на поляну перед домиком Рут, и вокруг послышалось движение. Он упорно смотрел в землю, но всем телом ощущал, что они тут, белые и черные, толпа, и вдыхал запах ружейного дыма. Все молчали. Ни ругани, ни оскорблений. Вдруг подскочил кто-то сохлый, как ветка хвороста, прорычал:
— Зачем брата Джимми убили, черти косые? — и Хиро почувствовал удар в поясницу, локтем в почку, и тут она из всех поперла, ненависть эта, и наконец шериф затолкал его в машину и повез оттуда, из джунглей, по черной щебеночной дороге в тюрьму.
И вот он тут, в гайдзинской камере, ждет своей судьбы.
В кладовке «Токати-мару», в огромной спальне у Эмбли Вустер, на узком диванчике у Рут и, наконец, в этой унылой коробке из камня и осыпающейся штукатурки — всюду он был жалким, безнадежным узником. Город Братской Любви — выдумка, сказка, теперь это совершенно ясно. Он вспомнил Дзете и Мисиму. Побежденному остается одна дорога чести, и дорога эта — смерть. Мисима в день своей гибели воззвал к солдатам сил самообороны, заклиная их подняться вместе с ним и очистить Японию от скверны, а когда он увидел, что они не слышат его, что они хохочут и улюлюкают, он вспорол себе живот мечом и так посмеялся над ними всеми. В одиночестве камеры, одолеваемый стыдом и досадой, Хиро обратился к Дзете. У него больше не было этой истрепанной и запачканной книжки — ее забрал шериф вместе с фотографией Догго и несколькими чудными монетками, которыми дала ему сдачу девица в кока-коловом магазине, — но он знал все изречения, знал наизусть. Чем сильнее они его ненавидят, тем больше в нем от японца.
Было, наверно, только начало восьмого утра, но зной уже давил нестерпимо, и всеми этими фунтами на квадратный дюйм тела измерялась тяжесть его унижения. Он сидел на каменном полу, щупал, примеряясь, руками себе живот, представлял себе меч и обретал честь, чувствовал освобождение, а помимо него — еще и голод. Весь в синяках, в вонючей спекшейся грязи, избитый и оскорбленный, униженный так, что не оставалось иного выхода, кроме самоубийства, он хотел есть. Есть. Это обескураживало. Что еще за шуточки? Позывы жизни на погребальной церемонии, мысли о смерти, перебиваемые мечтами о пирожных из бобовой муки и мороженом.
Так, ладно. Допустим, это еще не окончательное поражение. Ведь все зависит от взгляда, верно? Дела малозначительные требуют всестороннего рассмотрения, — сказал Дзете. Что ж, голод — это дело малозначительное, и поэтому он отнесется к нему со всей серьезностью; а вот к более значительным обстоятельствам, к обстоятельствам его одинокой и вечной судьбы, он отнесется легко. Что касается кормежки, он мог быть уверен, что покормить они его покормят — даже хакудзины не опустятся до такого варварства, чтобы уморить узника голодом. Что до более значительного, он ведь, кажется, имеет право на беспристрастный суд? На минуту он себе это представил — беспристрастный суд: присяжных в траурных мантиях, жюри из долгоносых, созванное, чтобы выплеснуть всю ненависть на него, Хиро Танаку, невинную жертву, каппу из Японии со связанными, как крылья индейки, руками, изучающего узоры истертой плитки пола в зале суда, словно они могут дать ключ к ребусу его злосчастной судьбы… и вдруг великолепное решение пришло ему в голову, решение, которое смело в сторону все беспристрастные суды, всех злобных шерифов, собак, негров и белую шваль с ружьями, словно это был ничтожный мусор, обертка лакомства столь сладкого и питательного, что его хара вспыхнула огнем: он убежит.
Убежит. Конечно. Вот оно, решение. Три слога засияли в его сознании, и сердце погнало горячую кровь, наполняя мельчайшие капилляры. Он человек, у которого есть хара, он самурай наших дней, и если он сбежал из кладовки «Токати-мару», от Вакабаяси и Тибы, значит, ему хватит мозгов, храбрости и воли, чтобы посрамить всех гайдзинских ковбоев со всех бессчетных улиц, из всех притонов этой забытой Буддой страны, значит, и отсюда он выберется.
И в первый раз с тех пор, как за ним заперли дверь, он огляделся вокруг, огляделся как следует, задерживая взгляд на мелочах. Камера была древняя и грязная, она постепенно возвращалась в тот хаос, из которого родилась в незапамятные времена. Настоящее лошадиное стойло, только без воды и соломы, негде даже нужду справить — ни ведра, ничего. Встроенная в дальнюю стену деревянная скамейка да два сложенных садовых стула в углу — пластиковая сетка на алюминиевом каркасе — вот и вся меблировка. Над скамейкой, футах в двенадцати от пола по меньшей мере, виднелось единственное зарешеченное окошко, открывающееся, судя по освещению, в соседнюю камеру. И все, если не считать двери, через которую его полчаса назад проволокли.
Он сидел на каменном полу, там, куда его, торопливо и гулко топая, швырнули; в грудной клетке пульсировала боль, по левой голени шел длинный нехороший шрам. Облизав губы, он почувствовал в углу рта кровь; скула под правым глазом распухла. Хоть наручники сняли — впрочем, после всего это казалось мелочью. Он потер запястья. И вновь обвел камеру взглядом в надежде, что в первый раз упустил что-нибудь существенное. Нет, не упустил. Заперт. Избит и унижен. Поди выберись.
Но потом, поглядев на тусклое недосягаемое окошко, а вслед за ним — на садовые стулья, он вдруг вспомнил двоих жонглеров, которых мальчиком видел по телевизору:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106