ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

(После этой фразы на самом деле стоял восклицательный знак.)
Она позвонила мне с заложенным носом (значит, уже наплакалась), прочла все, от слова до слова — сдержанно, чинно, ты же знаешь, как это она умеет, потом сказала: «Напиши им: немцы нам справок не давали». Потом: «У меня горят драники!» — и бросила трубку. Чтобы я не слышала ее слез. Жизнь снова теряла смысл. Ее жизнь. А моя — я ведь тоже захлюпала носом — шанс поставить коронки из металлокерамики, купить тебе зимнюю куртку, а там, глядишь, и твой компьютер апгрейдить. А там, глядишь, когда ближе к концу года Мызгачева опять занудит о неизбежности сокращений, бесстрастно положить ей на стол заявление, мысленно пожелав бабе Риве долгих лет жизни.
Какое-то неправильное получается начало. Не о том. Но в этой истории все так странно, судорожно сплетено.
До этой весны ты и я, мы оба знали фактически лишь эпилог: моя бабушка, а твоя прабабушка Рива, тогда двадцативосьмилетняя, убежала из минского гетто, а ее сестра Люба, ее мать Лиза и трехлетняя дочь Жанночка погибли, их задушили газом в специально оборудованных для этого фургонах. То есть Любу скорее всего расстреляли, — очевидно, одной из последних: когда перед окончательной ликвидацией гетто так называемых специалистов (людей, в чьих руках и умениях немцы еще нуждались) отселяли в бараки, на улицу Широкую, один польский еврей предложил Любе переехать туда вместе с ним, в качестве его жены, и она согласилась. Октября сорок третьего пережить она не могла, в этом месяце в Минске расстреляли последних евреев.
А Аркаша, бабушкин сын, тогда восьмилетний, остался в живых, потому что в самом начале июня сорок первого уехал на каникулы к московским родственникам. Вырос и дал жизнь мне.
Об этом я рассказала тебе в твои восемь лет. В восемь лет и два или три месяца.
А когда тебе исполнилось восемь ровно, твой отец принес ко дню твоего рождения среди прочих подарков детскую переводную книжку «Откуда берутся дети?» В аннотации было написано: для детей от шести до девяти. Я ее полистала, сказала, что категорически против такого подарка. Елоев же мне объяснил, что наше детство с твоим не надо равнять: информационный бум, доступность порно, и «стало быть, что у нас в сухом остатке? а вот что! (о, этот его неподражаемый тон) подобная книжка призвана тебя не ранить, а просветить! ничего кроме просвещения мы не в силах противопоставить миру, который делается, да, не спорю, все более бесстрастным и агрессивным!»
Мой бедный ребенок, ты прочел ее всю, в один присест, не отрываясь, у себя в комнате на диване, фиолетовом, из шести подушек (еще помнишь его? сейчас он у Веры на даче), сидел, шевелил губами, водил пальцем по строчкам, Елоев подглядывал в щелку, показывал мне большой палец. А вечером первый раз в жизни у тебя разболелась голова, потом оказалось, что ты весь горишь, у тебя было тридцать семь и восемь.
И вот через два или три месяца после этого случая я рассказываю тебе про гетто, показываю две уцелевшие у московской родни довоенные фотографии — с Жанночкой и с твоей прапрабабушкой Лизой, потому что шел какой-то фильм про войну, ты стал меня спрашивать… Ночью мы проснулись от твоего крика. Елоев немедленно припомнил мне историю с «эротической» книжкой, теперь он негодовал: как я могла, как я рискнула, зная твою впечатлительность? почему не потерпела хотя бы год, а лучше несколько лет? Я промолчала. Осетинская и еврейская бабушки тебя и без нас не могли поделить… А сегодня, мне кажется: я этого и хотела — твоего крика во сне. И сделала все, чтобы он был. Потому что чувство национальной принадлежности (еврейской, по крайней мере) только так и может начаться. Кто я без этого крика? Человек русской культуры с подпорченной пятой графой? Да. Человек мира? Да. Но пока живет во мне этот крик, я еще и еврейка.
— Языка не знаешь, в синагогу не ходишь! Какая же ты еврейка?
— А кто же я по-твоему?!
— Ты? Гойка!
из разговора в Израиле с подругой-репатрианткой
Я, конечно же, гойка. А тем более с тех пор, как твоя осетинская бабушка, не сказав ни слова ни мне, ни твоему отцу, тебя покрестила, — с тех пор я, некрещеная, каждый день читаю молитвы за тебя, для тебя. Мне кажется, ты делаешь это не так исправно, как должен.
Но и раньше, как и теперь, — всегда Ветхий завет был для меня этнографией, историей, литературой, чем угодно, но не сакральным. Евангелие же — с самого первого курса, когда впервые прочла, купив его у сокурсника, спекулировавшего недоступными тогда книжками, — это мой, только мой разговор с Богом. Синагога, в которой была всего несколько раз, — место, где плач вырывается сразу и прямо из живота: «За что? Как Ты мог допустить это, Господи?!» Церковь, лучше провинциальная, тихая, пустая, с осыпающейся штукатуркой — место, где: на все не моя, но Твоя воля! И если слезы, то не сразу, другие и о другом: тихие, смиренные, размывающие очертания не только предметов, но и души.
И все-таки, сын, как мне уверить себя в том, что не они, в этой самой, тихой, обветшалой, провинциальной, а до этого в новенькой, деревянной, пропахшей ладаном и смолой, а до этого в таинственной, извилистой, катакомбной, не они и не всем миром готовили Катастрофу?
Когда циклон только зарождается, нельзя с полной уверенностью дать прогноз фактически ни по одному из его параметров, предсказать, какие неистовства, на какой параллели он породит. Когда зарождается новая вера, невозможно предугадать, какой катастрофой тысячелетия спустя обернутся свидетельства ее первых апостолов.
Если шагать в ногу, можно разрушить мост. Если одно и то же твердить две тысячи лет…
«Итак, если они не знают Отца, распяли Сына, отвергли помощь Духа, то кто не может смело сказать, что синагога — это жилище демонов? (…) Следует ли даже обмениваться с ними приветствиями и делиться простыми словами? Напротив, не должно ли отвращаться их, как всеобщей заразы и язвы для вселенной? Какого зла они не сделали?.. Какого злодейства, какого беззакония не затмили своими гнусными убийствами?»
Иоанн Златоуст, 4-й век
Державина сейчас под рукой нет. Но и он, такой же великий и могучий, как сам русский язык, обозрев, по роду своей деятельности, жизнь еврейских местечек, убеждал царя последовать примеру самого Бога и не истреблять этот опасный по своим нравам народ: раз уже его не истребляет Бог, значит, должны терпеть и правительства…
18-й век
«…но если израильский Бог любит „обонять запах жертв“ (буквальные слова Библии), то евреи неужели же этого не любят?
Посмотрите на их большие тяжелые носы: это не наши маленькие носы «с переимочкой», а какая-то обонятельная утроба. Посмотрите на их толстые, мясистые губы. И вкусы у них, и обоняние у них — совсем другие, чем у христиан. Как и другая ухватка, походка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107