ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Или что их просто кажется больше, когда каждую знаешь по имени, уж и не помню толком. Но это, пожалуй, и все.
То, что она открыла мне, уступая моим настойчивым расспросам, я забыла начисто. Лишь после смерти она дала мне ответ, оставшиеся бумаги против ожидания подробно рассказали о ней, поведали о сомнениях и «несомненностях» ее детства. И о том, что не вредно уже в детстве окончательно и бесповоротно решить для себя некоторые проблемы, быть может самые важные из всех. Тогда, если ты, скажем, покидаешь эту страну семнадцати лет от роду, ты уже успел повидать много — и навсегда. Что необходимо принимать в расчет, если тебе суждено прожить еще столько же.
Но об этом мне тогда — ни слова.
Не спорю, кое-что она мне открыла. Она давала сведения, и каждый мог видеть, кто ставит вопросы и кто на них отвечает. Мы уже вызывали зависть, мы были уже неприкасаемы для остальных, а между нами не было сказано еще ни одного доверительного слова. Быстро и беззаботно я разорвала старые связи, я вдруг с ужасом поняла, что если раньше времени заглушить в себе всякий крик, это добром не кончится, я не могла больше впустую расточать время. Я хотела приобщиться к жизни, которая способна издать такой клич «эге-гей» и которая, надо думать, ей ведома. Я видела, что она ходит с другими, приветливо с ними разговаривает, точно так же, как ходит и разговаривает со мной. Я чувствовала, как текут у меня между пальцами драгоценные недели, чувствовала, как растет мое бессилие, я должна была принуждать себя и делала все неверно. Я, например, спрашивала у нее — и лишь сегодня поняла свою бестактность, — как по-твоему, спрашивала я, кого это угораздило положить цветы на кафедру Метц, нашей математичке? Не знаю, равнодушно лгала она, откуда мне знать. У всех у нас считалось, что Метц — это чудовище, ей-богу, так и считалось. К ней не подступишься, кто же мог положить ей на кафедру цветы? Теперь-то я знаю: цветы положила Криста Т., она умышленно обманывала меня, потому что не видела надобности признаваться. Оказывается, Метц, как много лет спустя писала Криста Т. в своем дневнике, была единственным человеком, в присутствии которого она не чувствовала себя несвободной и несчастливой. Какой глупый укол — и столько лет спустя!
Посредников я теперь бесцеремонно спроваживала: ну как они не видят, что запоздали со своими сплетнями? Я, не стесняясь, глядела на нее, чтобы узнать, понимает ли она. Да, она все поняла, ее хмурый, насмешливый взгляд сказал мне, что она не видит никаких причин выходить по этому поводу из себя. Она стояла, прислонясь к балюстраде галереи, где мы переодевались, и глядела вниз, в спортзал, на изречение, украшавшее противоположную стену: «Бодро — весело — вольно — истово». Она надела белую блузку, подвязала черный галстук и подтянула повыше черный кожаный узел, как и все остальные, потому что на фюрера было совершено покушение, и в знак нашей нерушимой преданности ему мы все ходили в форме. Я считала, что достаточно ее изучила, я даже окликнула ее, и она не спеша отозвалась, но о чем она думала и что видела перед этим, я не знала. И меня терзала моя неспособность объяснить ей, почему мне непременно надо это знать.
Я была готова даже переусердствовать. Однажды, когда мимо прошла наша учительница и звенящим голосом ответила на наше приветствие, одновременно смерив нас взглядом с головы до ног, — после такого взгляда невольно задаешься вопросом, что у тебя не в порядке, — я нашла в себе силы спросить: ты ее не любишь? Ибо теперь было ясно, кто здесь предавал и кого предавали и ради кого. Криста Т. поглядела нашей учительнице вслед, я тоже. И походка у нее теперь оказалась не энергичная, а просто самоуверенная, и чулки, заштопанные во всю длину, были теперь уродливо заштопанными чулками, а не гордым самопожертвованием немецкой женщины на скудном промтоварами пятом году войны. Я испуганно покосилась на Кристу Т., словно ей поручили огласить приговор. Она расчетливая, сказала Криста категорическим тоном. Я предпочла бы не слышать из ее уст ничего подобного, но понимала, что она видит вещи такими, как они есть. И она была права. Она приехала бог весть откуда, подумаешь, Эйххольц — гордиться тут нечем, она выписывала в школьном дворе фигуры, которые — трудно сказать почему — казались не такими, как у нас, гуляла по нашим немногочисленным улицам, которые все сходились у рыночной площади, садилась на край бассейна, носившего имя нашей учительницы, потому что та была отпрыском одного из влиятельнейших семейств нашего города, окунала руку в воду и глядела по сторонам своим вдумчивым взглядом. И тогда мне вдруг приходила в голову мысль, что вода эта вовсе не живая вода, что Мариенкирхе — вовсе не величественный памятник архитектуры и что наш город — не единственный город на свете.
Об этом своем воздействии — я знаю точно — она не подозревала. Позднее я видела, как она проходит по другим городам, той же походкой, с тем же удивленным взглядом. И всегда казалось, будто она взяла себе за правило повсюду быть дома и повсюду оставаться чужой, в одно и то же время и чужой и дома, и будто с каждым разом ей становится все понятнее, за что она расплачивается и какой монетой.
При этом она не раз давала доказательства того, что ей отнюдь не претит зависимость, но только при одном условии: выбирать будет она. Непринужденно, язвительно и с изрядной долей насмешки над собой она в знак своего доверия поведала мне о молодом учителе, который после тяжелого ранения был признан негодным к военной службе и потому направлен в помощь ее отцу. Как он играет на органе, говорила она, и я должна была представить себе, как она в субботу днем сидит посреди церкви и он играет для нее, ибо уверенности, что она ходит ради него на воскресное богослужение, у меня не было. Она угадала мои неуклюжие мысли и улыбнулась еще глубже, когда я не нашлась, что ответить, раздавленная собственной глупостью, ведь получается, что и «в этом» она меня опередила и теперь, наверно, считает меня совершенным ребенком. Надо быть очень осторожной, наконец выдавила я из себя, так, словно имела хоть малейшее представление о тех сторонах жизни, с которыми она уже соприкоснулась. Мы стояли, привалясь к школьной ограде, ограда давила на наши плечи, сумки лежали рядом, и каждая из нас вырисовывала кончиком туфли круги в песке. Кришан, сказала я, не поднимая глаз, Кришан, напиши мне хоть разок, ладно? Начинались зимние каникулы.
Почему бы и нет, ответила она, там увидим.
Начал падать редкий холодный снег, мы простояли у стены больше, чем нашли тем для разговоров, и если бы я умела рисовать, я нарисовала бы ту длинную стену, нас обеих, очень маленьких, прислонившихся к ней, а позади — большое четырехугольное здание — новую школу имени Германа Геринга, красный кирпич, чуть обесцвеченный падающим снегом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49