ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Да.
Я отлично все помню.
На протяжении войны город наполняли фантомы, а я был молод. Теперь-то все вошло в норму. Тени падают только там и тогда, где и когда их ждут. И мне сказали, что, поскольку я так стар и знаменит, мне нужно записать свои воспоминания о Великой Войне, ведь я в конечном счете все помню. И вот, стало быть, должен я собрать воедино запутанную пряжу пережитого и расположить ее в том порядке, в каком все происходило на самом деле, начиная с самого начала. Я должен распутать сложную вязь своей жизни и вытянуть из этой путаницы единственную подлинную нить моей личности, некогда молодого человека, коему случилось стать героем, а затем и состариться. Первым делом разрешите представиться.
Меня зовут Дезидерио.
Я жил в городе, когда наш противник, дьявольский д-р Хоффман, наполнил его, чтобы свести нас всех с ума, фантомами. Ничто в городе не было тем, чем казалось, абсолютно ничто! И все потому, что д-р Хоффман развернул массированное наступление против, знаете ли, самого человеческого разума. И ничуть не меньше. О, ставки в той войне были чрезвычайно высоки — выше, чем я подозревал, ибо я был молод и насмешлив — и не слишком жаловал гуманистические идеи, хотя позже, когда я стал героем, мне поведали, как я спас человечество.
Но когда я был молод, я не хотел быть героем. И когда я жил в этом сбитом с панталыку городе — в первые дни войны, — сама жизнь превратилась в сложный лабиринт, ведь все, что с некоторой вероятностью могло существовать, так и поступало. И такое засилье сложности — столь изобильной сложности, что ее вряд ли можно передать языком, — да, вся эта сложность… она мне просто надоела.
В ту взбудораженную и динамичную эпоху, во времена воплощения желаний, у меня самого было одно-единственное желание. А именно, чтобы все это прекратилось.
Я стал героем только потому, что выжил. А выжил потому, что не мог сдаться потоку миражей. Я не мог смешаться, слиться с ними, не мог отказаться от собственной реальности и, подобно другим, навсегда потерять себя, пав в небытие под беспощадными залпами артиллерии безумия. Слишком я был язвителен. Слишком недоволен.
В молодости я преклонялся перед древними египтянами, ибо они искали, нашли и затем довели до совершенства всецело эстетически достаточную позу. Когда каждый из них поодиночке внес свои усовершенствования во всеми одобренную стойку — лица развернуты в одну сторону, торсы — в другую, ноги шагают прочь от зрителя, а пупок пялится ему прямо в глаза, — они застыли в ней на две тысячи лет. Я был доверенным секретарем Министра Определенности, а он хотел полностью заморозить то причудливое зрелище, в которое превратился город, чтобы вернуть оный назад к состоянию безукоризненной пристойности; и объединяло нас с ним прежде всего восхищение статикой. Но, в отличие от Министра, я не верил, что статика достижима. Я полагал, что совершенство per se невозможно, — и вот самые соблазнительные призраки не могли меня очаровать, ибо я знал, что они не истинны. Хотя, конечно, ничто из того, что я видел, не совпадало больше с самим собой. Я видел только отражения в разбитых зеркалах. Что очень даже естественно, ибо все зеркала были разбиты.
Министр велел Полиции Определенности разбить все зеркала из-за повсеместно распространяемых ими беззаконных образов. Предлагая, как им свойственно, альтернативы, зеркала превратились в трещины или щели в доселе монолитном и четко очерченном мире «здесь» и «теперь», и через эти трещины протискивались, проскальзывали боком всевозможные бесформенные привидения. И были привидения эти партизанами д-ра Хоффмана, его переодетыми солдатами, которые, хотя и абсолютно нереальные, тем не менее были.
Мы старались, как могли, удержать то, что было снаружи, вне, а то, что было внутри, — в рамках; чтобы отфильтровывать нереальность, мы окружили город обширной стеной из колючей проволоки, но очень скоро она оказалась унизана разлагающимися трупами тех, кто, получив отказ в выезде от сверхподозрительной Полиции Определенности, доказывал свою реальность смертью на шипах проволоки. Но хотя город и находился в состоянии осады, враг пребывал по обе стороны баррикад и жил в мозгу каждого из нас.
Я пережил все это, поскольку знал, что некоторые вещи заведомо невозможны. Я не поверил своим глазам, когда увидел призрак моей покойной матушки, которая, судорожно вцепившись в четки, уткнулась, всхлипывая, в полу савана, выданного ей монастырем, в котором она умерла, пытаясь замолить свои грехи. Я не поверил своим глазам, когда агенты д-ра Хоффмана игриво заменяли на дверной табличке имя Дезидерио на другие имена — такие как Вольфганг Амадей Моцарт или Эндрю Марвелл, ибо они предпочитали имена моих героев, а таковые сплошь были чистейшей воды гениями. И я понимал, что они, конечно же, шутят надо мной, ибо каждому было видно, что как личность я напоминал еще не застланную постель. Вот что касается моего Министра, он-то был Мильтоном и Лениным, Бетховеном и Микеланджело — не человек, а теорема, ясная, четкая, общезначимая и стройная. Я обожал его. Он напоминал мне струнный квартет. Он тоже был невосприимчив к мишуре отголосков эффекта Хоффмана, хотя и по совершенно другим причинам, нежели я.
Ну а я, почему же я оказался невосприимчив? Потому что из своей неудовлетворенности вывел собственные определения и этим определениям случилось совпасть с теми, которым случилось оказаться истинными. И я совершил путешествие через пространство и время, вверх по реке, через горы, по морю, сквозь лес. Пока не добрался до некого замка. И…
Но я не должен забегать вперед. Я опишу войну в точности так, как она проходила. Начну с начала и дойду до самого конца. Я должен записать все, что помню, невзирая на невыносимую боль, которая мучает меня, стоит лишь вспомнить о ней, о героине моего рассказа, дочери чародея, неописуемой женщине, памяти которой посвящаю я эти страницы… о невероятной Альбертине.
Если бы я верил, что к моей шелудивой шкуре примешана хоть капля трансцендентного, способного пережить смерть — а она, как я знаю, настигнет меня всего через несколько месяцев, — я был бы счастлив, ибо мог бы тогда обманом убедить себя, что еще соединюсь со своей возлюбленной. И если ныне Альбертина стала для меня женщиной, изобрести которую под силу только памяти и воображению, — ну что ж, так всегда — хотя бы отчасти — и бывает с влюбленными. Я вижу ее как череду изумительных форм, случайно сложившихся в калейдоскопе желания. О, она была дочерью своего отца, в этом нет никаких сомнений! И я должен посвятить мой отчет о войне против отца памяти дочери.
Ее глаза, служившие для меня неистощимым источником страсти, закрылись пятьдесят лет тому назад, ровно в этот же день, и я, стало быть, берусь за перо в золотую годовщину ее смерти, как всегда и собирался поступить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92