ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

недодаст или недольет.
– А у моего Пушкина-Шмушкина, если дело так пойдет и дальше, ни здоровья, ни денег не будет.
Рисунки на потолке сменялись со скоростью мысли, сливаясь, накладываясь друг на друга. Они то вспыхивали, как на экране, то тускнели, неуловимо смешивались с тем, что было в келье рядом с ними, но что не трогало мою душу, не имело для меня ровным счетом никакого значения, – с маленьким, как ящик, поставленный на попа, письменным столом, с настольной лампой под абажуром, смахивавшей на нахохленного попугая, с морским побережьем в застекленной рамке на стене.
Я торопил утро, хотя и не представлял себе, чем завтра займусь, куда пойду, с кем встречусь, но утро словно глумилось над моей торопливостью, оттягивая свой приход и обрекая меня на еще более томительное ожидание.
Иногда я закрывал глаза и, чтобы приманить сон, принимался считать: один, два, три… сорок… семьдесят пять… сто двенадцать… – но сбивался со счета и снова вперял взгляд то в приморский пейзаж на стене, то в потолок, творивший химеры и кишевший полузабытыми образами.
Чаще других там возникали мама, Вульф Абелевич Абрамский, однокашники на школьных танцульках и, как ни странно, похороны. Впрочем, в возникновении похорон ничего странного не было. В ту пору, когда с каштана, высаженного ясновельможным паном Пионтковским, в шестой класс гимназии залетали доверчивые птицы, я еще понятия не имел, что есть такой возраст – умиральный и что он когда-нибудь наступит. Возраст, когда хоронишь своих блких и когда твои друзья хоронят тебя.
До утра было по-прежнему далеко.
Потолок в монастырской гостинице на тихой Рю Декарт творил чудеса: плодил евреев.
Натан Идельсон стоит в сторонке от гроба, установленного в нашей квартире на проспекте Сталина, и нервно жует свои толстые губы. На его чуприне красуется ермолка. Я впервые вижу его в таком головном уборе. Он дали смотрит на стол, где недвижно лежит моя мама, и, наверно, вспоминает ее флойменцимесы, рубленую печенку, куриные шейки, ее тейглех, имбирь, ее ворчливую, кошерную доброту.
– Радуйся, – говорит он на обратном пути.
Я вздрагиваю. Какая уж тут радость?
– Радуйся! – повторяет он. – Я, например, не знаю, где лежит моя мама… И никогда уже этого не узнаю… и ее могиле никогда не поклонюсь… А ты знаешь… – Натан замолкает и через мгновение проносит: – Мы к ней вместе будем приходить. Ладно?
– Ладно.
– Ты как к своей, и я как к своей…
В глазах рябило от темноты, от безуспешных попыток хотя бы на час-другой забыться коротким заячьим сном, чтобы назавтра не зевать на миру, не валиться с ног при людях. Но, видно, нет на свете будильника безжалостней, чем мысль.
Отчаявшись одолеть бессонницу, я зажег свет и принялся ходить взад-вперед от дверей до забранного в решетку оконца. Мои шаги оживили тишину, от вспыхнувшего огня ночника вдруг встрепенулся и прилепившийся к стеклу Бог весть как попавший сюда мотылек, в келье стало одним живым существом, не нарисованным воображением, больше. Мотылек заметался между прутьями решетки, пытаясь вырваться прочь. Наблюдая за его бессмысленным, обреченным полетом, я открыл форточку в надежде на то, что он вылетит кельи, но он продолжал метаться, и в его метании было что-то такое, что роднило нас в этом прекрасном чужом городе.
Когда ходьба наскучила, я сел за стол, на котором чернел проспект отеля с кратким описанием его славной истории, восходившей чуть ли не ко временам Людовиков, и уставился на пустое морское побережье в стеклянной рамке.
Насладившись морским воздухом и ночным шумом волн, я выдвинул верхний ящик стола, вытащил оттуда ютящееся во многих гостиницах мира Священное писание на французском и английском языках и принялся листать приложенные к нему карты древнего Израиля с Иерусалимом и Хевроном, Вифлеемом и Назаретом. Не прошло и четверти часа, как их сменил Вильнюс, а праведников и апостолов
– Вульф Абелевич Абрамский и тот же Натан Идельсон, приславший через моего приятеля, знаменитого литовского певца, гастролировавшего во Франции, нашему учителю три пакетика с дорогими и редкими лекарствами.
– Это вам, Вульф Абелевич, от Натана, – говорю я, входя в палату и протягивая посылочку. – Покажите их своему доктору.
Абрамский приподнимает голову с подушки, подтягивает под белую простыню ноги, глядит на меня – под пенсне, с которым ни на минуту не расстается, и тихо проносит:
– Спасибо… Значит, он получил мое письмо… Но я у него ничего не просил… только написал, что и как… Боюсь, что его лекарства уже не помогут.
– Вы поправитесь, – неуверенно возражаю я. – И, Бог даст, еще встретитесь с Идельсоном. Сейчас перестройка… Открываются ворота…
– Перестройка, ворота… – хмыкает он. – Разве можно латать то, что надо выбросить на свалку? – Вульф Абелевич вдыхает впалой грудью теплый палатный воздух и продолжает: – Жаль, конечно, что Идельсона не будет рядом, когда… – Он обрывает фразу, как провод. – Но я сам виноват. – Абрамский снова делает долгую и томительную паузу. – За день до того, как пришли русские и освободили нас лагеря, он уговаривал, просто умолял меня податься на Запад… Но я, идиот, наотрез отказался… Меня тянуло обратно… на родину… в Литву… Будь, дружок, добр – открой форточку! Что-то очень душно…
Я открываю форточку; в палату струится вечерняя прохлада.
– И что меня, спрашивается, тянуло? Родственники? Я нашел только братские могилы. Старые мои ученики? Их почти всех до единого вели… Грифельная доска, у которой я простоял до войны двадцать лет? С нее все стерли: язык, числа, имена. Так что же? Что? Ты писатель, тебе-то положено знать, что…
– А вы… Разве вы не знаете?
– Не знаю. С недавних пор я стал сомневаться, есть ли вообще правильные ответы, кроме одного-единственного: жнь равняется смерти…
Вульф Абелевич замолкает, протирает простыней пенсне, водружает его на переносицу и смотрит на меня так, как если бы я не у больничной койки сидел, а, растерянный от своего беспробудного невежества, торчал у классной доски, переминаясь с ноги на ногу.
– Да ладно, не будем… – Он сгребает с тумбочки пакетик с лекарством, вслух прочитывает на французском языке название. – Видно, большие деньги выложил…
– Главное, чтоб помогло.
– Спасибо… – Абрамский супит брови. – А я, честно говоря, думал, вас никакого толка не будет… Помните, как вы орали: «Атас, Троцкий идет!» Не вы ли с Файном на меня карикатуры малевали? Вместо головы десятикратно увеличенное пенсне, длинное, худющее туловище и надпись: «Вульф вышел пункта «А» в пункт «Б», но завтра, к нашему сожалению, вернется…» Тогда это было ужасно смешно, поверьте, я сам хохотал над этим, а теперь… Теперь уж действительно я скоро покину пункт «А», но пункта «Б» уже не вернусь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17