ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Она тычет мне черный теплый мякиш. Я засовываю его в рот, приклеиваю к нёбу и начинаю сосать. Это успокаивает меня. Привычка сосать мякиш осталась у меня надолго, и мне было очень трудно от нее отстать.
Бабушка идет к деду с деревянной гребенкой, которой расчесывает мочки кудели, садится на лавку, и дед щурится и добреет. Он кладет голову на колени бабушки и закрывает глаза, фыркая носом. Он очень любит рассуждать в эти минуты. Рассуждает он убежденно, кротко, любит, чтобы все молчали и слушали его. Это самое блаженное его время, когда он выражает свои мысли и чувства вслух. Он - мудрец, он - владыка, он - законодатель и моралист.
- Дрянной нынче народ пошел - квелый, мизерный, самолюбец. И каждый хочет показать свой характер. Безумные, чего хощете? От этого вот и разброд и попрание заветов. Раньше какие люди были! Орлы! Семьи-то дружные. А теперь все дробится, рвется в клочки и кружится, как охвостье на ветру. Вот наш дедушка Селиверст - лев, певга, кипарис. От века Катерины богатырь. Сто десять годов! Не болел никогда. Гирю в два пуда бросал до ста годов и хватал на лету. Барину правду в глаза возвещал небоязно. А барин-то был маленький, щуплый, визжит, топает, и уши лопухами. По пояс дедушке-то. Прыгает, кулачишками в брюхо его... И нагайка в руках, и все норовит нагайкой-то по лицу. А дедушка стоит, как гора, и смиренно ему возвещает: "Воля твоя, барин: мы - рабы от господа бога тебе и твоему роду дадены, а ты - наш владыка и отец... Но господь, царь небесный, - владыка и над нами и над тобой, барин". Ух, как грозно бушевал барин-то.
"Дерзкий, говорит, хам! Смерд! Я тебя казни предам!" - "Ну и казни, барин". И - в ноги ему, и стоит перед ним на коленях, как перед плахой. А потом барин сам же его гостям своим показывает: вот, бает, какой у меня богатырь и мудрец - цены нет. И перед господами сядет ему на горб и погоняет нагайкой. А то нанижет на него человек пять и орет: "Скачи!" А то велит в каждой руке по человеку поднимать. Со всей округи приезжали любоваться. Вот какой человек был! Сколь людей от убойства сохранил! На кулачках, бывало, спроть дюжины выходил. И на такое зрелище за сто верст бары глядеть приезжали. А сейчас? Не впрок пошла воля. Одно охальство: сын - на отца, брат - на брата, шабер - на шабра. И земля тоже тощая стала и голодная. А бывало - какие урожаи!
Катерина вяжет чулок из толстой шерсти и, не отрывая глаз от блещущих спиц, с наигранной кротостью говорит:
- А ты-то вот чего, тятенька, такой кукишный уродился? Мамка-то выше тебя на две головы.
И ехидно склоняется над вязаньем.
Она кажется мне тяжеловесной и горбатой: спина упруго выгибается, коса лежит на спине, как змея. Дед блаженно дремлет. Он лежит на лавке, тощенький, жилистый, крепко сбитый, в коричневой домотканой рубахе и в синих набойных портках. Голова его серебрится на коленях у бабушки, а борода расстилается по ее китайке и кажется зеленой.
Я жду, что от этого непочтительного вопроса Катерины дед вскочит, завизжит, затопает ногами, схватит жгут, который огромным серым червяком лежит в его ногах, и бросится на нее: он ведь не терпит никаких возражений и никаких вопросов. То, что изрекает он, - это неоспоримо и священно.
Но по разомлевшему лицу бабушки и по выжидательной, спокойной усмешке Кати видно, что дед будет лежать расслабленный и укрощенный. Он только бормочет невнятно:
- Дура ты. Рази можно так говорить с отцом? В кого ты такая уродилась?
- Вся в тебя, тятенька: и смирением, и лепотой, и благочестием.
- Ка-атька-а! - осудительно поет бабушка, но от смеха брови ее ползут на сморщенный лоб. Ей и страшно, и нравится эта опасная игра Катерины. Ка-атька, чего ты мелешь, мельница!
- Порол я тебя мало... мало порол...- ворчит дед, но голос его не страшен.
Мне было всегда любопытно смотреть на Катю, которая не боялась деда и братьев, и даже моего отца. Я был уверен, что она весела и бодра, и ходит как уверенная хозяйка, и посмеивается, и покрикивает, и ехидничает, и поет песни только потому, что обладает какой-то сверхъестественной силой, как девица-поляница, о которой певуче рассказывала мне бабушка, когда мы с ней по вечерам лежали на печи.
- Мало тебя пороли... - дремотно бормочет дед. - Ежели бы по-доброму драли космы, ты была бы девка как девка - в страхе жила бы, дышать бы не смела. Наш грех, Анна... за это с нас спросится на Страшном суде. Развернет ангел книгу, ткнет пальцем и возопиет: "А ну-ка, рабы божьи, грешницы нечестивые, как вы дщерь свою уму-разуму учили? Идите от меня в огонь вечный, уготованный дьяволу и аггелам его".
Бабушка смущена и подавлена зловещими словами деда:
она молча смотрит на седую его голову, и руки ее слабеют.
А Катя ухмыляется, не отрывая глаз от вязанья, и притворяется испуганной. Она елейно вторит деду:
- А я, тятенька, выйду и скажу ангелю: "Ангель божий, милый, ты же сам видишь, неповинны они, тятенька с маменькой: ничего они со мной поделать не смогли. Тятенька со всей душой драл бы меня как Сидорову козу, да я уж больно отчаянная. Не раз было, ангель божий, когда я у тятеньки кнут вырывала, а его самого брала за плечики и к переднему углу подводила и кричала ему: "Молись богу, тятенька, уходи от греха!" - он только бегает да портками трясет..." Ангель божий тогда с улыбочкой поглядит, голоску золотую свою почешет и скажет: "Да шут с ними совсем! Пускай они, господи, идут в рай: все едино от них толку никакого не добьешься..."
- Не богохульствуй, дура! Дай срок, я полежу вот, посплю... а потом и космы тебе надеру...
Семья наша была небольшая - девяти человек, если считать по тому времени и меня за человека. Несколько лет назад было двенадцать: двух девок выдали замуж в соседние села - Марью и Пашу. Была еще прабабушка, да умерла недавно - мать бабушки. Бабушка родила четырнадцать детей, из них осталось семь. А семь младенцев умерли то от "горлышка", то от "горячки", то от "брюшка"; одного пропорол насквозь бык; другой сел на деревянные трехрогие вилы на гумне, когда, маленький, отважился съехать с соломенного омета вниз; третий уткнул.
Бабушка говорила о них, охая, причитая, с обычными стонами, но в голосе ее я не чувствовал ни горя, ни жалости. Вероятно, ей, как и мне, который этих детей никогда не знал, они были уже чужие - какие-то тени, похожие на угасающие призраки. Она называла их нежными именами - Демушка, Мишенька, Оленушка, - но эти имена были будто созданы ею самой: ни ее, ни меня они не волновали, - они были менее реальны, чем имена героев тех сказок, которые она рассказывала мне на печи. Оленушка и ее братец Иванушка были мне роднее, ближе, ощутимее, чем умершие ее младенцы. У ее младенцев Оленушки и Демушки - не было никакой интересной судьбы: они родились и исчезли, а Оленушка и Иванушка из сказки жили в моем воображении, как живые ребятишки, с плотью и кровью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127