ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Деревянные столбы – идолы среди диких камней, как стража, а за ними – неоглядная синяя даль: леса, озера, реки…
Откуда все это пришло?
Да оттуда же, откуда и ко всем приходит: с картинки в хрестоматии, в старом журнале, с цветной открытки.
Из строчек стиха: «У лукоморья дуб зеленый…»
От меевских былин, от звонких баллад Алексея Толстого.
От самой природы нашей серединно-русской, что с детства окружала меня.
Я жил, очарованный призраками древности. Пытался сочинить стихи, и сочинял что-то такое, вроде:
Старик-гусляр у ног Перуна
Поет былину про поход.
И раздаются гуслей струны,
И молча слушает народ…
В это время моим учителем был Аполлон Коринфский, стихотворец, нынче мало кому известный, а в свое время, до революции, часто печатавшийся в иллюстрированных еженедельниках. Он писал сказы и бывальщины. В них «добры молодцы» были и «Русь святая», и «ой, да ты, детинушка». Все эти видом старорусские завитушки как из дырявого мешка сыпались, да только вместо подлинной Руси пялилась другая – фальшивая, сусальная. Но я тогда не понимал этого, Аполлона мне разъяснили вскоре, и я еще расскажу – как, при каких обстоятельствах.
Итак, накатило, и я строчил.
Между тем слухи о царских генералах, будто ведут они на красную Москву несметные казачьи полчища, бог весть откуда приползали к нам в деревню все чаще, все тревожнее. Кривой на один глаз, бывший сельский лавочник Семен Васильич, зайдя в потребиловку, подмигнул продавцу Будрецкому:
– Кончаются, стал быть, собачьи депутаты…
Сам мужик, Семен Васильич жил от мужиков в особицу, брил бороду и усы, одевался по-городскому. Скрывая кривой глаз, носил синие очки, но берег их, зря не трепал, появлялся в них лишь на людях.
Будрецкий, из польских беженцев, человек робкий, трепетный, боялся всех, а в лавке находился председатель сельской бедноты. Будрецкий испуганно глядел то на лавочника, то на председателя и не знал, как держаться.
– Добрешешься, сволочь! – сказал предкомбеда. – Шлепнуть бы тебя, гаду, да пули жалко…
Этот разговор я сам слышал, меня в тот день за чем-то посылали в лавку. Я сидел на крылечке и с интересом прислушивался к перебранке Семена Васильича с председателем.
– Об тебе, косой бугай, чека скучилась, – презрительно сплюнул Андрюша.
У лавочника внутри что-то протяжно захрипело, как испорченный бой в стенных часах.
– Че-ка! – захохотал, засипел. – Чеку еще какую-то придумали! Ты б, Андрюша, об своей об шкуре лучше поразмыслил бы, себя поберег. А то ведь не ровен час… В одну прекрасную время сымут тебя с мягкой постелюшки: «Эт-та вы, спросют, такой-сякой председатель оборватого комитету? В таком разе пожалуйте, господин-товарищ, за сарайчик…»
– А вот! – Андрюша побледнел, стукнул прикладом о грязный, захарканный пол. – Этого не видал?!
– Ах, дурашка! – потешался лавочник. – Так ведь у них же на твою ружье – танка железная! Артиллерия! Не-ет, друг, вам спроть них нипочем не выдюжить!
Я шел домой и раздумывал об услышанном. И, кажется, в первый раз вдруг сообразил, что древняя Русь, стишки, картинки – это так, это хорошо, но, верно, не миновать нам чего-то такого, о чем ползут слухи, что должно случиться неотвратимо.
Но что это будет? Война? Свои, русские, станут убивать своих же? Я знал, что русские русским рознь, одни за царя, белые, другие – за революцию, за Советы – красные. Как не знать! И что воюют они где-то за свои по-ли-ти-чес-ки-е платформы – и это мне было известно. Но дело-то все оказывалось в том, что до сих пор война происходила бог знает где, далеко, а тут вдруг – у нас, в Углянце! И, значит, пушки? И ужасные танки? Эти громадные железные чудища, похожие на допотопных ящеров или черепах… или нет, пожалуй, в нелепости своей вообще ни на что не похожие.
Я как-то видел картину в «Огоньке»: наступление английских танков на немецкие позиции. Вздыбленная бронированная махина, задрав кверху тупое рыло, ползет на железных гусеницах, слепо, страшно; немецкие солдатики в вильгельмовских, увенчанных копьевидными штырями касках, кидая ружья, бегут, потрясенные; раздавленная пушка – крохотная, игрушечная; колья проволочных заграждений – как спички… И все повержено, все сломлено железным дивом.
Все как во сне, как в бреду.
А кругом весна сияла.
На выгоне, на зеленой нежной муравке бабы расстилали беленые холсты. Синицы-иванки? весело перекликались в углянских садах. Близкие леса сиренево сквозили, еще не одетые. И зыбко над их прозрачностью, у самого горизонта, белела недостроенная колокольня Толшевского монастыря. Рыжий телок, задрав хвост, скакал, взмыкивал не своим голосом. И дым пахучий бесчисленных деревенских угольниц плоско, слоисто стлался, между яблонями, оберегая приземистые деревца от весенних заморозков.
И мужики ехали в поле пахать, истово принимались за вековечный свой труд – кормить стопятидесятимиллионную Россию. РСФСР – как она сейчас называлась. «Помирать будешь, а все равно – сей!» – так-то испокон веков старики говаривали.
Нынче же России выходило две: наша, где жили мы, где пахали углянские мужики и звонко, голосисто переговаривались бабы, расстилая беленые холсты, и другая – та, по которой двигались несметные казачьи полчища с артиллерией и даже танками, как уверял злобствующий лавочник.
И та, чужая, воинственная, грохочущая железом, полыхая зловещими заревами ночных пожаров, грозно шла на эту, нашу Россию затем, чтобы покорить ее, задавить, вернуть лавочнику его лавки, а миллионеру Сычеву – его табачную фабрику и проклятый автомобиль, из-за которого столько на селе было переломано оглобель и опрокинуто телег.
Невероятно…
А он, Сыч-то, оказывается, и в ус не дул: дерзко, ничуть не скрываясь, околачивался в городе и, надо думать, терпеливо поджидал нашествия генералов.
Всего лишь полгода прошло с того темного осеннего вечера, когда разыскивали его чекисты, а он, как ни в чем не бывало, среди бела дня бесцеремонно вваливается в наш дом, кричит простуженно, сипло:
– А-а, туды их мать! Думали, дискать, растоптали, уничтожили Сыча, ан – дулю-с! Вот он я, собственной персоной, равноправный гражданин, советский служащий!
Хвастает, что поступил на железную дорогу поездным контролером, и ходит по вагонам рабочих поездов, щелкая компостерными щипчиками, проверяет билеты, вылавливает «зайцев» и даже имеет от этого занятия доход.
Смысл старой поговорки, что «дерьмо и в воде не тонет», сама жизнь подтверждала полностью.
Лето девятнадцатого потянулось в духоте, в зное, в тревожных, туманных слухах, в ожидании.
Родня и какие-то сомнительные знакомцы понаехали к нам из разных мест российской империи – из Киева, из голодного Петрограда, из станицы Урюпинской, из Воронежа. Тетушка Елена Михайловна с пышнотелой барыней, вдовой-невесткой Настасьей Павловной;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54