ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Все — мужчины и женщины — были к нему расположены; он ни разу не столкнулся с недоброжелательностью, неприязнью или даже невоспитанностью и никогда не знал тяжести дрязг и ссор. Ему не довелось испытать ни подлости, ни неблагодарности. В молодежи он встретил желание следовать его советам, что в его глазах было даже много больше того, что он мог ожидать. И, зная, как охотно люди жалуются на мир, так и не мог понять, почему ему самому не на что жаловаться.
За прошедшие двадцать лет он, исполняя желание ближних, написал много книг — больше, чем они, надо думать, когда-либо удосужатся прочесть, и больше, чем от него требовалось. Только напечатанного им было столько, что казалось даже забавным, какая уйма томов с его именем заполняет полки публичных библиотек. Правда, он так и не узнал, в какой мере его труды служили полезной цели, — ведь он работал вслепую. Но точно так же трудилось и большинство его сотоварищей, включая и художников, из которых ни один не считал, что ему удалось поднять нравственный уровень общества, и ни один не испытывал почтения к методам и нравам своего времени, ни у себя на родине, ни за ее пределами, хотя все они так или иначе пытались исправить нравы. Старшее поколение — как это видно на примере Хантов изнурило себя этими усилиями, поколение же, вступившее в жизнь после 70-х годов, сыграло более важную роль — не в отношении увеличения материальных богатств или численности населения, а в утверждении своей личной человеческой ценности. Значительное число тех, кто родился в 30-е годы, прославили свои имена — Филлипс Брукс, Брет Гарт, Генри Джеймс, Г. Г. Ричардсон, Джон Ла Фарж, и список этот, при желании, можно сделать гораздо длиннее. А из их школы вышли другие, родившиеся в сороковых, Огюст Сент-Годенс, Макким, Стэнфорд Уайт и десятки других, кого считали значительной силой даже в пору полной интеллектуальной инерции шестидесяти, если не восьмидесяти миллионов американцев. Среди всех этих замечательных и незамечательных людей Кларенс Кинг, Джон Хей и Генри Адамс вели свою скромную жизнь, пытаясь заполнить собой одну из лакун в социальном классе, который все еще отличался малочисленностью и недостаточной сплоченностью своих рядов. Их триумвират не сулил чересчур блестящих побед, но они держались вместе целых двадцать лет, словно их союз вел к славе или власти, пока Генри Адамс не счел, наконец, свои обязанности перед обществом выполненными и счеты с ним поконченными. Он вполне насладился своим образом жизни и не променял бы его ни на какой другой, но по причинам, не имевшим отношения к воспитанию, почувствовал, что устал. Его нервная энергия почти иссякла, и, словно лошадь, надорвавшаяся в беге, он сошел с беговой дорожки, покинул стойло и потянулся на пастбище, по возможности дальше от знакомых мест. Воспитание завершилось для него в 1871 году, жизнь пришла к концу в 1890-м, дальнейшее уже мало что значило.
После многих бесплодных попыток где-нибудь отдохнуть он, как уже не раз случалось, оказался в Лондоне, и перед ним со всей неизбежностью встал вопрос о необходимости возвратиться домой. Это было в январе 1892 года; он лежал один в больничной палате, затянутой сероватой зимней дымкой. Близился день его рождения; ему исполнялось пятьдесят четыре года, а на Пэлл-Мэлл его уже успели забыть, как забыли поколение его отца. Он не бывал в Лондоне добрых двадцать лет, и мысль, что мир для него теперь ограничивался постелью, а вид на него — полоской знакомого черного тумана в окне, даже как-то забавляла. От горящих в камине углей веяло домашним теплом, а туман нес с собой вкусный запах юности. Так или иначе, он не был выброшен на пустынную Вигмор-стрит; он мог сколько угодно развлекать себя воспоминаниями о собственной юности и вновь дефилировать по Оксфорд-стрит далекого 1858 года, когда жизнь была еще впереди и представлялась куда завлекательнее, чем обернулась потом.
Будущее меньше его занимало. За неделю, проведенную в постели, он не раз задумывался над тем, чем заняться впредь. Он только что вернулся из южного полушария, где плавал вместе с Джоном Ла Фаржем, который по окончании их путешествия с большой неохотой потащился в Нью-Йорк, чтобы вновь, засев в своей студии, вернуться к повседневным трудам, хотя жизнь уже шла на убыль. Адамс с радостью, для разнообразия, отправился бы на Восток, чтобы, убаюканный пассатами, заснуть там навсегда под южными звездами, блуждающими над мрачным лиловым океаном, с мрачным чувством пустоты и одиночества. Не то чтобы он гонялся за острыми ощущениями, но это было самое неземное из всех доступных ему чувств. Он еще не видел киплинговский «Мандалей», но, как и миллионы скитальцев, которые, пожалуй, одни только и чувствуют мир таким, каков он действительно есть, знал поэзию южных стран еще прежде, чем успел прочесть это стихотворение. Меньше всего Адамса привлекала мысль начать свое воспитание сначала. Полученное им было достаточно скверным, а новое только умножило бы его недостатки. Жизнь распалась надвое, и прожитая половина со всем, что в ней было, включая и воспитание, уже иссякла, не оставив ствола, чтобы привить к нему свежий росток.
Новый мир, каким он предстал перед Адамсом в Париже и Лондоне, показался ему химерическим. Он был готов признать его реальным — в том смысле, что тот существует вне его сознания, — но признать разумным не мог. В Париже при виде унылых балетов в Гранд-Опера и неистребимых водевилей в старом Пале-Рояль у него просто скребло на сердце. Но кроме них, ничто уже не напоминало его Париж. Париж Второй империи исчез с лица земли, как и Париж Наполеона I. В картинных галереях и на выставках Адамса раздражали потуги художников казаться оригинальными, и, когда однажды Джон Ла Фарж, после долгих раздумий, спросил, неужели из живописи навсегда исчезла простота, Адамс только покачал головой. В его глазах мир утратил простоту и потому разучился выражать себя просто: этот мир выражал себя таким, каким был, и ни Адамс, ни Ла Фарж его не понимали.
Как только на него дохнуло жаром плавильной печи, огни на его алтаре, по-видимому, погасли. Генри Адамс не чувствовал ничего общего с этим миром, с тем, каким он обещал быть. Он был готов его оставить, и легчайший путь вел на Восток, но туда он не осмеливался поехать один, а добрый спутник — редчайший на свете зверь. Надо было вернуться в Америку и найти себе спутника. А пока в ожидании Адамс рассчитывал написать еще кое-что из истории и на случай такой последней, быть может, возможности распорядился, скорее по привычке, скопировать все, что успел набрать по архивам. И вот он двинулся домой — так, должно быть, лошадь возвращается в свое стойло, не зная иного места, куда ей брести.
Домой — означало в Вашингтон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173