ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Речь шла о поражении воли — искажении зрения — извращении ума — деградации нервной ткани — огрублении вкуса — утрате чувства жалости к запертой в клетке крысе. Хей не нуждался в должности, чтобы пользоваться влиянием. Оно и так валялось у него под ногами — нагнись и подбери. И власти у него было предостаточно без всякой должности. При его положении в обществе, богатстве, политическом опыте, постоянном пребывании в центре политической жизни и связях с партийными лидерами он не мог не иметь влияния. Он стремился к иному — не иметь неприятностей, и полностью отдавал себе отчет, что в свои шестьдесят лет, тяжело перенося физическое напряжение и еще тяжелее жестокость, мстительность и предательство, берется исполнять обязанности государственного секретаря, рискуя собственной жизнью.
Ни Хей, ни окружавшие его в Саррендене друзья даже не делали вида, будто рады его новому назначению, и, хотя он держался весело и мило шутил, его одолевали мрачные мысли, отнюдь не светлевшие от того, что сдабривались юмором; подчиняясь президентскому приказу, Хей давал согласие с тяжелым сердцем и в самом подавленном настроении, какое когда-либо скрывал за улыбкой. Адамса также одолевали мрачные мысли, но не столько из-за перспектив Хея, сколько из-за собственных: если Хею этим назначением по крайней мере оказывали честь, его друзьям оно ничего хорошего не сулило. Но на Хея, как всегда в важных делах, подобные соображения действовали меньше всего, да и Гражданская война, оставив неизгладимый след на всех, кто ее прошел, выработала у них определенные привычки. Надев на плечи свой солдатский ранец, Хей двинулся домой. Адамс не собирался терять друга без борьбы, хотя не помнил случая, когда подобная борьба кончалась успехом. Шансы на победу равнялись нулю, тем не менее он не мог ими пренебречь и, как только общество в Саррендене рассеялось, 17 октября приготовился к отъезду и уже 13 ноября без особой радости вновь обозревал из своего окна Лафайет-сквер.
Итак, он снова взял в жизни неверный курс, потеряв еще два года, только на этот раз ему не было оправданий — ничто, ни политика, ни общество никуда его не сбивали. С политической деятельностью Хея — как внутренней, так и внешней — он не имел ничего общего и никогда не выражал одобрения взглядам или методам своего друга, да и Хея не интересовало, одобряют ли их его друзья или порицают. Их круг объединяло стремление помогать друг другу справляться с жизненными обстоятельствами и сохранять личные отношения. Даже в этом Адамса постигла бы неудача, если бы не миссис Хей: поняв, что мужу необходимо отвлекаться от дел, она приучила его делать днем перерыв и отправляться с другом на часовую прогулку, за которой следовала чашка чая в обществе миссис Хей и легкий разговор с каким-нибудь случайным гостем.
На ближайшее время, таким образом, дружеские отношения сохранялись, по крайней мере внешне, и Адамс мог вернуться к собственным занятиям, которые мало-помалу приобретали определенное направление. Слово «занятия» было здесь, пожалуй, не совсем уместно, так как, по правде говоря, целенаправленно он ничем не занимался, а переходил от предмета к предмету — к тому, что его привлекало. Началась очередная сессия конгресса, вашингтонский кружок распался, и 22 марта Адамс вместе с Лоджами отплыл в Европу, чтобы провести апрель на Сицилии и в Риме.
Путешествие с Лоджами неизменно давало богатую пищу уму. За сорок лет от того Палермо, который Адамс юношей увидел при Гарибальди в 1860 году, почти ничего не осталось, но Сицилия во все века преподносила один и тот же урок — урок на тему: насилие и катастрофы, исступленно и безудержно развивая ее еще с тех пор, когда Улисс причалил к острову, привлеченный единственным глазом Циклопа. В уроках анархии, в которых невозможно усмотреть и тени исторической последовательности, Сицилия не знает себе равных и полностью отрицает эволюцию. Сиракузы учат большему, чем Рим. Но и Рим не был безгласен, а церковь Арачели, казалось, еще сильнее стягивала в единый узел все нити мысли, и каждое новое путешествие — в Карпак, Эфес, Дельфы, Микены, Константинополь, Сиракузы — все возвращало Адамса на ее ступени, все лежало на его пути в Капитолий. Какие интеллектуальные богатства таились в этих путешествиях, определить пока было трудно, но нравственных выводов набралось великое множество, а больше всех их поставлял Нью-Йорк, ибо Америка за сорок лет сделала такой гигантский шаг в сторону империи, что мир 1860 года отодвинулся к далекому горизонту и маячил где-то в одной плоскости с римской республикой Брута и Катона, так что школьникам, читавшим об Аврааме Линкольне, он казался таким же древним, как Юлий Цезарь. Огромное число американцев знали о Гражданской войне из учебников истории, как знали о мятеже Кромвеля или речах Цицерона, зато имели достаточное представление о политических убийствах, как если бы жили при Нероне. Империя явно и неуклонно, год за годом, приближалась к критическому рубежу, и порою казалось, что президент ее был Сулла, а Маккинли — консулом.
Ничто так не раздражало американцев, как эта простая и очевидная — ни в коей мере не оскорбительная — истина, и, встречаясь с соотечественниками на Капитолии, об этом лучше было молчать. К счастью, Лоджи, желая завершить свое образование, предприняли паломничество в Ассизи с целью проинтервьюировать Франциска Ассизского, чьи решения загадок истории казались наиболее достоверными — или приемлемыми — по сравнению со всеми предложенными; они стоили того, чтобы потратить на их изучение еще сорок лет, — стоили большего, чем вся премудрость Гиббона или даже св. Августина, св. Амвросия или св. Иеронима. На бывшего доцента этот новый взгляд на историю произвел ошеломляющее впечатление, вызванное поразительным контрастом между тем, чему он учил в 1874 году, и тем, что, смущенный, пытался познать теперь, двадцать пять лет спустя, — между его представлением о двенадцатом веке в тридцать и в шестьдесят лет. Тогда, в Гарварде, устав блуждать по пустыням англосаксонской юриспруденции, он нет-нет да разражался насмешкой над тем, как льет кровь за высокие истины феодального права.
Hie jacet
homunculus scriptor
Doctor Barbaricus
Henricus Adams
Adae filius et Evae
primo explicuit
Socnam
Латынь этой эпитафии имела такое же отношение к двенадцатому веку, как и упомянутый в ней закон. Адамс просто иронизировал, делая вид, будто посягает на право считаться первым истолкователем его юридического значения. Правда, любой немецкий профессор не задумался бы принять его сатиру за чистую монету и возмутиться бесстыдством и самомнением ее автора, претендующего на бессмертие. Впрочем, в 1900 году все это уже не имело значения. Закон феодального землевладения открыли, или вывели, сэр Генри Мейн и Рудольф Зом;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173