ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она бросается к Золотым вратам, которые в тот день открылись в последний раз, и видит, как муж идет к ней с сияющим лицом впереди стада. Она бежит к нему и бросается ему на шею под блеянье ягнят, мычанье тельцов и крики бодающихся козлят. «Я знаю теперь: Господь осыпал меня благодатью. Я была вдовой – и вот у меня снова муж. Я была бесплодна – и вот я рожу».
У них родилась дочь, которую они назвали Мириам и в возрасте трех лет посвятили Храму. Священник поцеловал ее, благословил и усадил у подножия алтаря. Она стала жить при Храме, и единственной заботой ее было служение Богу. Когда пришло время ткать новую завесу для Храма, это поручили восьмерым девушкам из дома Давидова. Они бросили жребий, каким материалом кому работать: одна вытянула золото, другая – серебро, третья – лен, четвертая – шелк, пятая – лазурь. Мириам достались багрец и пурпур.
Достигнув зрелости, она не могла больше жить в Храме, и первосвященник посоветовал выдать ее замуж, лучше за вдовца. Родители стали искать жениха, чтобы был он, как и она, из дома Давидова и чтобы пользовался хорошей репутацией, ибо они боялись доверить свою дочь первому встречному. Такой человек нашелся в Галилее, в местечке, где проживала сотня «нетцеров», то есть выходцев из царской семьи, и которое называлось потому Назарет. Иосиф занимался весьма уважаемым ремеслом – он был плотником, был он богобоязнен, а во сне ему часто являлись ангелы (так-так!). Мириам обручилась с Иосифом, и тот увез ее к себе в Назарет. Скоро они поженятся.
* * *
Он закрывает досье.
Крылья его раскрываются и наполняются ветром, который уносит его вдаль.
Чем люди живы
На метро Махмуд опоздал.
Теперь ему придется возвращаться к себе на окраину пешком, а теплой куртки на меху, которую он собирался купить, у него не было. Два, три, четыре часа ходьбы? Неизвестно. Прожив две трети жизни во Франции и ни разу не побывав за это время на родине (он хотел сохранить свое тело в целости), он знал только два замызганных, светящихся неоновыми лампами островка, соединенных длинным туннелем. На одном конце туннеля – населенный эмигрантами окраинный район, где он жил, с пряными запахами, татуированными женщинами, арабской музыкой и развевающимся на балконах бельем. На другом – парижский квартал, где в вонючих лавчонках, зажатых между ярко-розовыми секс-шопами, он покупал кожу, а затем продавал сшитые из нее восточные туфли. А какая у этого туннеля длина – он понятия не имел. Махмуд мог бы идти по станциям метро: он заучил их названия, как молитву, а когда-то умел даже читать по карте, что было предметом его немалой гордости. Так что, когда он увидел, как последний поезд исчезает в туннеле, словно сабля в ножнах, он только проворчал, поежившись:
– Все-таки Бога нет.
Он любил это выражение, потому что оно заключало в себе не свойственный исламу протест и не было при этом откровенным богохульством. Он любил его и потому, что оно причиняло ему боль, ту самую боль, которая вот уже тридцать лет постоянно сопровождала его. «Все-таки Бога нет!» Конечно же, Бог есть. Но это уже другая история, и не людям в этом разбираться. Нетвердо шагая по снегу, в который по щиколотку проваливались его дырявые башмаки (сапожник без сапог – известное дело), он пошел в ночь.
А было все так.
Махмуд поехал на Барбес, чтобы купить себе теплую куртку на меху. У него были кое-какие сбережения, а остальное он рассчитывал добавить из тех денег, что были должны ему клиенты. Но вы знаете, что такое клиенты. Хамид выдавал замуж дочь, Кадер хоронил мать, Хамана только что приехала из родных краев, а Бушларем недавно вышел из тюрьмы. Все они обещали расплатиться с Махмудом – кто завтра, кто на следующей неделе, а кто и через месяц. Теплая куртка на меху в ближайшее время ему явно не светила, сбережения были теперь вроде как и ни к чему, так что напрашивалось самое разумное решение – пропить их. Чем Махмуд и занялся, добросовестно и методично, не пропуская ни одного бистро, пронзавшего заснеженную тьму ярким светом своей витрины. В каждом заведении он выпивал по стаканчику. Тридцатилетнее попрание законов Корана не закалило его сердца, и каждый стакан добавлял горечи в его измученную угрызениями душу. В результате чего, когда он вышел из последнего бистро, опоздав на последний поезд, в его глазах блестели слезы, и причиной тому был не только холод.
Когда он понял, что ему предстоит променять теплое автоматизированное подземное лоно на ледяную пустыню, отделявшую Барбес от Сен-Дени, он смирился с неизбежностью, проглотил слезы и затянул вполголоса монотонную песню, построенную на четвертьтонах, вставляя в нее время от времени бессвязные, только что придуманные слова, из которых следовало, что их автор обманут, одурачен, предан и обижен неверными, которых он все равно любит. Раз он заприметил было какую-то забегаловку, где свет был еще не потушен, но стулья уже громоздились один на другом. Его без церемоний выпроводили оттуда. Он не обиделся: за тридцать лет можно привыкнуть.
Он шел меж двух рядов квадратных столбов, вдоль железнодорожного полотна, по подземному переходу, мимо кладбища, размеренным шагом – р-р-раз, два-а-а, р-р-раз, два-а-а – мимо торгового центра, пробирался между двумя стройками, шагал по асфальту, по бетону, по металлическим решеткам, под гигантскими рекламными щитами. Все это было черно-белым и состояло из одних прямых линий, сходящихся под прямым углом, будто в комиксе, по которому он тащился, как муравей, гундося свою песенку, сжавшись в комок в красном пальто, взятом у жены, а потому застегивавшемся не на ту сторону. При этом он грезил…
…Он грезил о другой стране, где могло быть так же холодно, а может быть, и еще холоднее, но где тогда было так невероятно, так героически жарко, в тот день, с которого все пошло прахом (де Голль ведь только потом заговорил о самоопределении). А в тот момент – не было дня, чтобы Махмуд не вспоминал о нем, – он так горячо, так отчаянно молился, чтобы не умереть. «Все правильно, – подумал он со злобой, – лучше уж положиться во всем на волю Господа, не пытаясь понять ее, а не то, чего доброго, Он услышит твои необдуманные молитвы, так потом хуже будет».
Ему, Махмуду, было тогда семнадцать или восемнадцать: он никогда точно не знал даты своего рождения. Когда надо было идти в школу, зацикленным на таких вещах французам – «франси», как их там называли, – говорили невесть что, при этом их вовсе не обманывали, потому что самим-то это все было без разницы. Так вот, школа в пяти километрах от дома (он так ее боялся), где учитель за ерунду ставил вас коленками на поленья, где надо было наизусть учить все префектуры и супрефектуры страны, которую ты никогда не увидишь, – эта-то школа круто изменила жизнь маленького Махмуда, потому что там он влюбился во Францию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75