ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Чья?»
Тот, который я, не успел рассмотреть, распознать стрелу, но успел выйти из строя первым. Вышел, остановился перед урманом, разглядывая, и тот ответил таким же оценивающим взглядом в упор, и оба сочли противника достойным своего умения.
И — будто серой молнией полыхнул первый удар (не уследить, не разобрать — чей), и стону подобно прогудел подставленный щит, и заскользил, заметался перед глазами противник в диковинной пляске поединка, — под лязг сталкивающихся клинков, под сухой и гулкий стук принимающих удары щитов, под многогласный рев и выкрики тех, чья душа рвется в схватку, но обречена лишь издали смотреть на нее, тех, кто знает, что крики его мешают соратнику, но сдержаться не в силах.
И вдруг... Как это случилось? Удар ли урмана был столь могуч, изменило ли на миг не изменявшее доселе ратное мастерство, так, иначе ли, но под крик своих, под хищно-радостный взрев урманов треснул червленый щит, раскололся, повис на руке бесполезной путаницей железа и древесной щепы. И в тот же миг отпрыгнул в сторону урман, замер, держа меч вниз острием, ждал, торжествующе скалясь, пока стряхнет противник разбитый щит с руки, перехватит обеими ладонями половчее длинную рукоять своего меча: поединок — не резня, не любой ценой хороша в нем победа.
А тот, который я, понимал — противник умел, и без щита с ним не управиться. Одна надежда: расколоть его щит, либо переломить клинок и вновь уравняться оружием.
И удар — во всю силу рук и всем телом, и еще, и снова, и совсем приумолкли урманы, и ликующий рев своих за спиной — для них противник исчез, утонул в неистовом водопаде сокрушительных ударов, его уже нет, он — труп. А перед глазами — все шире и шире злорадная усмешка на заросшем рыжей щетиной лице.
Урман — мудрый и опытный воин. Отбивая, он уводит щит и клинок на себя, гасит мощь ужасных ударов, каждый из которых способен рассечь надвое неподвижного; и мощь их обращается против наносящего, утомляет, выматывает; и едкий пот заливает, слепит глаза, и руки сводит судорога изнеможения, все труднее взмахивать тяжелеющим мечом, все медленнее удары и недолго уже дожидаться урману мига, когда он сможет сам нанести удар — один и последний.
И вот будто само небо раскололось вдруг ослепительной вспышкой, гулким звоном, и расплылось-растроилось лицо противника перед глазами, и в наваливающейся на плечи непомерной тяжестью темноте стремительно повернулась, накренилась земля... И в последний миг успел, дотянулся-таки, достал тот, я, эти одинаковые злорадно возликовавшие лица урмана множащимся жалом меча. Каждое — каждым.
А потом вздыбившаяся земля тяжело, с маху ударила по щеке и хлынула в глаза мраком.
Что это, что? Крохотной искрой, слабым язычком алого пламени дрожит, расплывается во мраке, рядом у самых глаз? Цветок? Здесь, на мокрой осклизлой гальке? Чудо? Кровь. И будто сорвали с ушей липкую пелену: крики, рев, чье-то надсадное хриплое дыхание — не свое ли? Кулаки упираются в гальку, и в правом все еще сжата рукоять меча; слабый соленый ветер ерошит волосы — почему? Где шлем? Встать... Трясутся колени, отказываются открываться глаза, немеет беззащитный затылок в ожидании ледяного железа... Почему я все еще жив? Почему он не добивает? Встать!
Это тяжелый труд — подниматься, оскальзываясь на гладких мокрых камнях, опираясь на меч, как на посох; а горячий пот ручьями стекает по лицу, и это хорошо, он промыл глаза и можно разглядеть хоть что-то сквозь розовый сумрак слипшихся от крови ресниц.
Урман. Вот он, здесь, совсем рядом. Стоит согнувшись, уронив щит, качается, зажимает ладонью лицо, и из-под ладони на рыжую бороду, на панцирь, на гальку бежит алый ручеек. Отнял руку, глянул — скула разорвана, в кровавом месиве смутно белеет кость. Не лицо — адская маска. Шагнул, едва не упав, приподнял меч. С трудом, словно непомерную тяжесть. И тот, который я, широко раздвинул трясущиеся колени, потянул вверх, к небу, окровавленное жало меча.
Забыто все — и земля, и небо, и море; рев врагов и своих вышвырнут из слуха, словно хлам из сеней — перед лицом враг и бой не окончен.
Тот, который я, роняет с трудом поднятый меч на трясущуюся голову урмана — не достает, падает вслед за мечом на колени, на камни. И урман оседает на камни, тянется к лицу пальцами, с которых капает алое, рычит, и кровавые пузыри лопаются у него на губах. И тот, я, тянется навстречу — бой! Бой не окончен!
Но кто это вцепился в плечи, в руки? Почему двое урманов оттаскивают назад своего?
Поединок окончен. Поединщики оказались равны, и боя не будет, не будет больше крови между своими и этими... Сегодня и здесь.
И был вечер, и горели на диком, безжизненном берегу костры (свой и чужой), но нашлись такие, кто подходил к чужому костру — не для драки, для разговора; и нашлись урманы, приходившие говорить к новогородцам. А потом было серое, туманное утро, и ледяная свинцовая вода была по грудь, и ноги скользили по предательскому каменистому дну, и руки переставали чувствовать от холода и усталости, но лодья ползла на глубину — тяжело, неохотно, но ползла, а урманы сгрудились на берегу и не мешали.
А потом паруса тяжело развернулись на скорой рукой починенных мачтах, и все — урманы и берег — кануло в тяжелый белый туман...
Это было давно, но тот, который я, помнит все, будто только вчера лопались от яростного рыка кровавые пузыри на этих губах, ведущих нынче учтивые речи:
— Наш спор не окончен, витязь. Мы испытали силу друг друга борьбой с бешенством моря, испытали и ратным железом. Силы были равны. Но осталось еще одно испытание — кубком хмельного вина. Пойдем, витязь! Я гость твой в этом городе, будь же и ты моим гостем на нашем торговом подворье. Пойдем, сразимся в последний раз, и если вновь не сумеем мы одолеть друг друга — смешаем кровь, обменяемся именами и станем братьями!
И снова — мороз и ночь, снова скрипит под ногами снег, а улочки, тонущие в снегу и во тьме, тянутся, вливаются в новые, сплетаются в странный, но знакомый узор под бесстрастными белыми звездами; и редки черные силуэты людей, но и это малое их количество непомерно для зимней ночной поры, и город кажется непривычно оживленным, потому что — праздник.
А потом была калитка урманского гостевого подворья — крепкие доски, кованные тяжелой медью. Она натужно скрипела, трудно поворачивалась на вымерзших петлях, и в открывшейся за ней черноте замаячила фигура бронного урмана в заросшем мохнатым инеем шлеме, коченеющего в бессмысленном карауле.
А потом — мимо длинного ряда заваленных снегом лабазов, в двери, в темень и снова в двери, за которыми тусклый свет, протопленная до духоты тесная горница, ломящиеся столы и хриплый приветственный рев десятка хмельных глоток.
И был говор, и грохот посуды, и песни — странные, печальные, протяжные и исполненные яростного веселья, перемежающиеся хриплыми воплями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59